Здесь вы найдете:
Авторское кино о военной археологии и кладоискательстве
Фото и видео отчеты
Интернет магазин старины, военных трофеев, книг и всякого разного
Интересные статьи и многое другое
Главное меню
Новости
Мои фильмы
Отзывы
Ссылки
Мои статьи
Отчеты
Рдейская чисть
Почитать
Обратная связь
Интернет магазин
 
Добро пожаловать на сайт Дмитрия Бурлачкова!
Рдейский край Печать

Марк Костров

Рдейский Край

(книга, текст находится на редактировании)

Однажды летом мне пришлось лететь в команди­ровку в городок Холм. Районный самолетик случился дряхлый, скрипучий, ветер встречный. Порою “Аннушка” чуть не зависала, останавливалась над местностью, и я хорошо успел разглядеть на замшевой поверхности болот, луговин, редколесья и черные решетки монастыря, и реки, вытекающие из болот на все четыре стороны света, шапки островов, больших и малых.

— Рдейский край, Моховщина, — все наклонялся к оконцу сосед слева, — на Рдейском озере щуки с атом­ную лодку, ягоды всякой без ограничений. На ма­кушках сопок боровик произрастает, у подножья ледя­ной гриб. Особенно там, где люди или отшельники съеха­ли. По удобренной пашне березняк пошел, по триста шляпок с гектара в нем собираем — не вру! И клады есть, — жарко дышал он мне в ухо, — на Лебединце, сам слышал от Кости Курлапого, курганчик стоит, на нем от старой сосны цепь в мох уходит, в глуби бочонок с золотом. Силы к этому месту никак не подогнать — механизаторы уже два трактора загубили. А возьми Сви-наев остров, про него рассказывают: только закопал рай­онный разбойник Кирюша клад, Рдейский монастырь пограбил, пошел в сторону, вдруг гром с ясного неба —обернулся — на условном месте величиной с пятистенку камень дымится.

Попутчик сел на своего конька — не остановишь, шеп­тал и шептал про крестьян, как они с разбойниками бо­ролись, уверял, что на Межнике зарыты военные сокро­вища, почему-то зовут их “три зе”, а в Рдейском озере, еще при Екатерине Второй, когда сокращение штатов в монастырях проводилось, затоплена монахами вся риз­ница. Об этом даже в царских газетах писали!

Отшатнулся он от меня, когда и я задышал в него. В тот год с луком в магазинах было хорошо, а новгород­ские летчики боролись за новую систему обслуживания: перед взлетом от укачивания выдавали желающим из плетеной корзиночки на выбор: луковицу или холынский огурец.

— Одно только мешало развитию края, — еидел уже прямо сосед, — бездорожье, болото. Война, конечно, тоже. И люди сложные на островах. Намучился я с ни­ми, и другие уполномоченные намучились. Ратчу возьми, до вертолетов к ней два дня ходу было, сажусь у них за стол, а мне Сорокины жареных змей на сковородке подают. Пришлось кулаком по столу стукнуть, с остро­витянами иначе нельзя: “Смеетесь над Советской вла­стью!” Правда, потом разъяснение последовало: вьюны это, со ствол ружья, не вру, крупнее угрей в Ловати. Потом привык, мясо сладкое, красное, как придешь — требуешь только их. Ты небось думаешь: в уполномочен­ных ходить одно удовольствие? Ошибаешься, товарищ. Тоже, как вьюну на сковородке, крутиться приходилось между вышестоящими и моховским людом, поковкой ме­жду молотом и наковальней быть. Один Федя Лосев на Межнике чего стоил! А Кляпенок с Груховки? Все съеха­ли на материк, а он, черт упрямый, не съезжает, все ждет чего-то. И “Красный Бор” в Новгородчине ему предлагали, и Гоголево на Псковщине — крепкие сов­хозы, зарплата год от года растет. Видите ли, вбил себе в голову, что скоро должны разрешить обрабатывать острова единолично. Внушали ему всем нашим руково­дящим скопом, что обратного движения не жди, не будет снова частного землепользования. Не помогает. Я уж не говорю о других, о разных-прочих, сам Яков Никифоро-вич Капустин, председатель из Липовки, и тот, на пенсию выйдя, теперь бурчит: продайте ему трактор для сынов. Видите ли, деньги некуда девать, столько их накопили.

Хотя, впрочем, мне-то что! Я на пенсию вышел, пускай другие с ними помучаются.

Слова пенсионера запали в душу. Теперь провожу отпуска только на Болоте. Ходил и в одиночку и семей-но, с женой и с детьми, с товарищами. Вдоль речек По-листи, Хлавицы, Редьи ходил, а как придумал болото-ступы, пересекал Моховщину в любой его точке. Из Новгородчины от Чекунова и Наволоков, от псковских земель Бежаниц и Подберезья. Даже из Калининской об­ласти шел, от Лебединца. Рдейский край лежит на стыке трех областей.

Идешь от острова к острову, мхи, как волны, ходят под болотоступами, в руках две палки с лыжными коль­цами. Ими, словно веслами, отталкиваешься от кочек, и синий остров, казалось навечно застрявший на гори­зонте, вдруг потихоньку начинает разворачиваться, на­двигаться на тебя, из синего делаясь зеленым, золотым, черным, ершистым, — все зависит от времени года. Одна­жды не дотерпел до лета, мартовскими днями скользил на лыжах по родным местам, и острова все в инее встре­чали мейя.

Самое сложное — это взойти на них, ибо почти каж­дый из островов, как рвами древняя крепость, окружен протоками, топями, пронницами. Но уж если пробрался на него, он встретит тебя радостным гулом в вершинах деревьев, и ты поскорее сбрасываешь рюкзак, не спеша начинаешь обхаживать свои новые владения, присматри­ваешься к подаренной тебе судьбою, на один вечер и ночь, земле. Примериваешься, где бы поставить избу, чтоб видеть в любое время года просторы и горизонты, копнешь топориком подзол под огород, спустишься к пот­ной луговине —наметишь место для колодца. Порою у меня возникает намерение поселиться на одном из та­ких островов, и я хожу по болоту, присматриваюсь к ме­стам.

Хорошо вечером усталому путнику на островах: не спеша разбираешь щучью голову, пойманную в очеред­ном безымянном озере, напьешься киселя из клюквы-веснянки, собранной тут же у подножия гормылька, а потом сидишь в задумчивости у коетерка-теплинки или, если повезет, на скамеечке при таежной изобке, спиной ощущая ее шершавое тепло, слушаешь промытое весенним минутным дождичком кукование кукушек, смо­тришь, как усталое солнце, словно в перину, ложится во мхи! А когда возникнут из ничего и поползут по земле низовые туманы, вообразится вдруг, что родные сосенки” раскиданные по болоту, вовсе не сосенки, а паруса иль­менских сойм-двоек, плывущих тебе навстречу, а ост­ров — не остров, а океанский лайнер и ты на нем ка­питан.

И на другое утро, только солнце опалит любопытную белку на вершине елки, снова трогаешься в путь. И снова встают на пути острова: то крутые, высокие, как ста­ринные островерхие колпаки, то круглые или овальные. Позднеосенние, колючие, словно стайки плывущих впол-воды окуней. Огромные, в триста — четыреста гектаров, хоть самолеты на них сажай, и совсем маленькие, сосно­вые, похожие на уснувших ежиков. Длинные, вьющиеся, как змейки, светлые, радостные от сбежавшихся со всех сторон на них березок, или мрачноватые еловые — все они разбросаны по мшистой Рдейщине. Как будто в да­лекие смутные времена проходила в этих местах ярмарка великанов, а потом более мощная сила разогнала ее, и оставили они в своем поспешном бегстве брошенные миски, подносы, тарелки, горшки и всякую другую вели­канскую утварь.

Часть островов запустела, но на некоторых еще жи­вут-горбятся жители, жихари, как они величают сами себя.

Много интересного услышал я от них. Зимой копался в библиотеках, архивах, изучал историю края. Оказы­вается, на островах селились особые, отличные от мате­риковых, люди. Мечтали о жизни вольной, без указую­щего перста начальства. Край легко мог жить автоном­но, имел и свои соляные ямы, и кузнецов на Домше. Каждая семья держала по нескольку коров, а мелкого скота и не считали.

Селились на островах те, кто мог надеяться на свои силы: трудолюбивый, вольный и гордый человек, готовый работать на себя, на свой род, как говорится, от теми до теми. Беглые крестьяне, не устроившийся по разным причинам на Большой земле люд. Был даже свой раз­бойник Кирюша — слова уполномоченного подтверди­лись,— не столько грабил, сколько оберегал народ от внешних поползновений уездных властей. Болота не так-то просто пускали их внутрь. Не пустили Батыя, без Сусанина завязали в прорвах ляхи. Обошел их стороною и Наполеон. Правда, частично удалось обосноваться в крае военным поселениям, но на пользу пошло это По-листовью. Словно сито сработала аракчеевщина: не со-

гласившиеся одновременно нести фрунтовую повинность и кормить себя и командиров, солдаты бежали на остро­ва целыми домами-связями, целыми семьями. Болото огромное, тридцать на сорок километров, поселяне рас­творялись в нем, как иголки в стогах сена.

С тех времен особенно вольный дух загулял над Мо-ховщиной. Десять рублей налога с души получи финин­спектор чикмаристый — и отвяжись на год. Как-то набрел на брошенную деревню Кукалево. Замшелые столетние избы, тесно прижавшись друг к дружке, еще стояли. За­шел в один дом, другой: беленые печи, в красном углу печатная, из современных иконка в бумажных цветах, шуршание влетающих в окна ласточек. Особое любопыт­ство вызвала частично обвалившаяся крыша. Точнее, двойная кровля, где легко могли прятаться люди. На улице перепрыгивая провал, увидел, как в обе стороны от ямы шел к избам тайный ход. Уже позже узнал, что в деревне находили пристанище “бегуны” — крестьян­ская секта, возникшая при царе Николае Первом, при аракчееВдЩине, высшей доблестью которой считался по­бег из армии. “Странники”, их так еще звали, имели тай­ники по всему краю.

Ну, а потом революция, новая жизнь. Потом Великая Отечественная война... Вокруг фашисты, а в крае еще целый год развевались над сельсоветами красные флаги.. В нем образовалось несколько партизанских бригад, и за свои острова дралась Моховщина до последнего.

Лишь в зиму сорок второго года уже пятой кара­тельной экспедиции немцев удалось пройтись по краю и выжечь его до основания. Но после войны вернулись в него жители, восстановили все сто островов. Однако постепенно общее экономическое течение жизни захва­тило и их в свой круговорот. Часть людей выехала на материк в городки и поселки, окружавшие Моховщи-йу, — в Холм, Старую Руссу, Дедовичи, Сущево и так далее. Но чтоб жить в новых местах так же крепко и добротно, как они жили на островах, нужны были для обзаведения деньги, особенно молодоженам. И стало традицией летом наниматься в совхозы и колхозы вокруг болота и внутри него — пасти скот.

А потом люди уже не могли без лета, теплоты ко­ровьего мира, по привычке, ставшей необходимой, да и заработок в пятьсот — шестьсот рублей в месяц имел значение.

Однажды вот так, после долгого блуждания во мхах, на огромном плоском куске земли под названием Орелье встретил таких молодоженов, слушал их человеческую скороговорку. Плечом к плечу стояли муж и жена Ель-цовы: он — курчавый, плотный, похожий на Пушкина, она — голубоглазая, тоненькая.

Они со станции Локня, решили не дожидаться квар­тиры от государства, приторговали домик, а теперь вот пасут телят от совхоза — за лето соберут нужную сумму. Они очень довольны своим медовым месяцем.

Чем же живет и о чем мечтает оставшийся на остро­вах народ? Какие надежды у жителей Рдейщины, как думают они восстанавливать захиревший край?

Межник

После рассказов попутчика мне особенно захотелось провести отпуск на Межнике, на Русском озере. Но все было не добраться до земли обетованной: на пути вста­вали всевозможные препятствия. Помог мне дойти до тех мест в начале мая товарищ. Шли с ним от Холма, от Замошья два дня и плюс еще несколько часов мостили кладки: остров был окружен топями.

Рассказы подтвердились: под сорокалетними береза­ми стояли сухие, ушедшие под зиму, грибы, в ельниках висела гроздьями талая брусника, огромные красные оку-нихн распускали жерлицы. Тетерева бормотали и чу-фыкали вокруг нас в таком изобилии, столько остав­ляли после себя сверкающего на солнце рыжего помета, что казалось, остров весь изрыт кротами.

Нашли мы и часть клада под кодовым названием “три зе”. Вдруг споткнулись о стальной штурвал, долго вертели его, но люк не открывался. Тогда мы что есть силы потянули за ручку и выдернули из земли ржавую машинку “Зингер”, под ней лежала завернутая в полу­истлевшую холстину и тоже полуистлевшая двухстволка “Зауер”. Далее, как мы ни пытались кольями ворошить спекшуюся в материк черную землю, третье “з” не на­ходилось. Уже позже, в поисках червей на задернован­ных грядках, сверкнули фарфоровые черепки, серебря­ный рубль двадцать четвертого года, где рабочий, поло­жив руку крестьянину на плечо, зовет его в сторону завода, и даже попался кремневый наконечник стрелы: остров жил нормальной человеческой жизнью с неза­памятных времен. Да и не только Межник, но и сосед-

ние с ним острова — Шурухайкин, Жердяник, Курятник и другие. Судьбы их схожи — все они дружной флоти­лией плывут на северо-восток.

На островах плодородные земли, свой микроклимат. Морозы смягчаются мхами, которые летом вбирают в себя лишнее тепло, чтоб зимой его отдать. В мокрые годы дождей поменее, чем на материке, ибо те же мхи, как губки, впитывают излишнюю влагу, не давая распу­скаться обильным тучкам на небе, а в засухи, наоборот, их рожая. Недаром до сих пор стоят на Межнике пяти­десятилетние яблони, пережившие морозы “финской” зимы. Сухие, в приличный кулачок яблоки висели на ветках, и мы варили из них сладкий компот.

К концу нашего отпуска, выходя в Псковскую об­ласть и останавливаясь на ночлег в деревнях по окруж­ности болота, мы встретились с людьми, которые жили на Межнике, защищали его в войну. История острова раскрылась перед нами, как говорится, из первых уст. Рассказали ее нам муж и жена Астафьевы-Лосевы, пере­селившиеся в деревню Полисто на окраине болота. В основном тетя Оля говорила о том, как въезжал на Межник их род во главе с дедом Астафьевым и как им пришлось с Межником расстаться. Хотя она и ее муж Федя до сих пор не теряют надежды, собрав сыновей и дочерей, раскиданных сейчас по всем сторонам света, вновь перебраться на остров, чтобы, как и встарь, вме­сте плыть по течению окружающей их жизни.

Раньше на острове селились, чтоб разжиться, как го­ворила нам тетя Оля, забогатеть и, заимев купчие где-нибудь на материке, съехать с Межника. Тогда он от­дыхал, собирался с силами, покрывался лесом, восста­навливал свое плодородие, чтоб через сорок — пятьдесят лет вновь служить людям.

Раньше мычали на каждом острове коровы, бабы спо­рили, песни раздавались, жужжали сепараторы. А те­перь вот тишина вокруг такая же огромная и беспре­дельная, как Полистовское болото. Порой, особенно в торжественную и розовую вечернюю зарю, слышно, как за тремя горизонтами начинает от Чихачева стучать поезд. Звуки, прыгая по плоскости вод, через озера Удое, Исурьевское, Полисто, докатываются до них. Ветка Дно — Великие Луки длиною в сто пятьдесят киломе­тров, и целых три часа гремит состав на стыках, напо­миная о существовании цивилизованных земель.

Правда, с краешка мха, со стороны Цевла, прокла-дывают узкоколейку, чтоб брать торф для электростан­ции в Дедовичах. В этих местах — жизнь: крепкая и вся­кая другая речь, урчат моторы “КамАЗов”, лязгают экс­каваторы, но это шум и дым иного рода. После их деятельности уже не пятьдесят лет понадобится болоту, чтоб вновь давать воду Сороти, Полисти, Шелони, Хла-вице — рекам, текущим на все стороны света, а уже, на­верное, не менее тысячи. Моховой покров только после одноразового прохода по нему вездехода восстанавли­вается через четверть века.

Ну а род тети Оли идет от пахотных солдат, от Арак­чеева. Граф в тридцатых годах прошлого века силой насадил по окраине Полистовского болота военные окру­га. До него славно, зажиточно крестьяне жили, ни перед кем шапку не ломали — царь далеко. И вдруг солдатский барабан загремел—писаря указ читают: мол, вы объяв­ляетесь военными поселянами. Это значит: и как кресть­янин на земле работай, и двух солдат-бобылей содержи, дороги строй, чини мосты, осушай болота, и еще сам солдатом будь, усвоив фрунтовую часть и артикул. Ко­роче, на даровщину, по дешевке решили армию нарб-стить, забыв в который раз, что “тяпляпашная” поли­тика никогда к добру не приводила.

И стали крестьян, чтоб мгновенно “равняйсь-смирно” скомандовать миру, сселять из деревень в военные по­селки. Добро бы те поселки на чистом месте строили, а то возьмут за основу богатое село, перепланировку сде­лают, чтоб вдоль и поперек прямые улицы были, и ну сады вырубать, избы сносить, а если колодец на пути, то и его засыплют.

А командир полка и другое придумал: кроме пара­дов в день рождения царя, графа Аракчеева и других начальников еще и сельскохозяйственные смотры прово­дить. Сам со своим штабом на плацу на трибуне стоит, а мимо него на лошадях едут поселяне, и чтобы все по уставу: под хвостом лошади навозоприемник, на телеге по правую руку борона, по левую сохи, грабли, вилы и косы вертикально в гнезда воткнуты, а сзади телеги на специальной приступочке, два солдата-бобыля, которые при этом доме живут, стоят в серых мундирах, скатки через правое плечо. Весна, жаворонки торопят, день год кормит, а тут мундиры чини, к смотру готовься. В мун­дирах под дудку и пахали, а ротам соревнование устраи­вали, какая раньше отсеется.

Скрипят мужики зубами, но терпят. Вскоре новые

дома рабочий батальон построил — в одной роте все до­мики желтенькие по ранжиру стоят, в другой — зеленые, и так далее. Как погнали стадо вечером по хлевам,— коровы своих жилищ узнать не могут. Мычание на улице стоит, бабы тоже в рев ударились, но уже по своим кри­воколенным тупичкам, кособоким изобкам. Словом, не жизнь, веками сложенная, отстоявшаяся, а не поймешь, что впереди их ждет.

А тут еще начальство на новые выдумки пошло. Коли скотина в дворах путается, да еще коровьи лепешки на мощеные улицы ложатся, приказало скот в одном поме­щении держать за околицей, доить в очередь, а овец — сдавать весной: дескать, осенью с приплодом возьмете.

Вдобавок ко всему еще холера в округе началась, ко­лодцы-то засыпали, с одного пруда воду возят. Тут уж терпенье у селян лопнуло. Сначала в Старой Руссе бунт случился, а у них и без бунта все кто куда побежали. Опустели деревни, порушились, поросли бурьяном, и не с кем стало дальнейшие эксперименты разводить. Так все само собой и прикрылось. Да и спросить не с кого: граф Аракчеев к тому времени умер. Хорошо, хоть не по всей России опыт произведен был, а только в трех гу­берниях.

А память осталась в имени — Поселянщина, — в мест­ности, расположенной между новгородским райцентром Поддорье и псковским озером Полисто. Теперь уже и не всякий колхозник догадается, откуда пришло такое про­звище на их землю.

Ну, а прадед тети Оли вперед смотрел, еще раньше сбежал и поселился в глухой деревеньке Кбндратово. Южную часть болота Аракчеев округами охватить не успел.

Там его новое мероприятие правительства застало: внедрение картошки. Прадед давай снова против высту­пать.

И дед такой же был — мечтал о свободе от общества. Со слов тети Оли, имел четырех сыновей и хотя и был сильно трудящий, но жил бедно — три раза горел! Узнал он о существовании Межника лишь потому, что бабка как-то осенью брала клюкву и заблудилась к ночи.

— .. .Вдруг чувствует: запахло дымом. Она по боло­ту на дым заторопилась и вышла на остров. Земляночка перед ней, огонек. Бабка прилегла на травку, смотрит в оконце. Человек у коптилки, бородка белая клиныш­ком, шевелит губами — читает книгу. Постучала робко. “Если крещеная, то пущу”, — отвечает человек. При­шлось к стеклу крестик приложить.

Затворником оказался Васильюшко Первый. Роди­тели у него случились ругатели, и он мальцом в трина­дцать лет ушел от них.

“Только никому не говори про мое местоположенье, остров в волости не записан”, — попросил ее. Но дед у бабки был по характеру ревнивец: с кем это ты ночку провела? Обнюхал бабку, словно немец партизана, при­стал как банный лист: почему от тебя пахнет дымом — серников с собой ведь не брала? Пришлось бабке со­знаться. Тогда в древности разводов не было, просто в таких случаях мужья своих жен разно бивали.

Дед сбегал проверил — и верно, хорош остров. Схо­дил в Холм, поставил писарю четверть, слухи подтверди­лись: в планах остров не значился, в шнуровой книге не отбит. Вот дед и переселился с четырьмя сыновьями на него. .

Через сколько-то там времени приезжает зимой с Новгородской губернии сборщик податей. “А мы скоб-ские”, — хитрит дед. Через год является псковский чи­новник: “А мы тверские”, — вновь реляет (лавирует) мудрый хозяин. Остров расположен на стыке трех губер­ний — грех не воспользоваться сложившимся положе­нием.

Вперед скрипели гусиные перья, потом — железные, но и к этому времени промежуточных столоначальников прибавилось, перекидывали выяснительные бумаги от стола к столу чуть ли не до революции. Наконец явился землемер из самого Санкт-Петербурга оприходовать дан­ную землю, нанести ее на общую, уже для всей России, карту.

Дядья к этому времени выправились, забогатели, за­жились. Стали требовать у деда раздела. Дед же ослаб, поучить вожжой или оглоблей своих сынов был уже не в силах.

И то надо сказать, держали сообща на острове сорок коров, их пасти не требуется, болота кругом, пятьдесят овец-старок, три стада гусей, курей, свинок, а молодняку разного, в том числе детворы, плодилось без ограниче­ний.

А с женами такое вышло дело: двоим дядьям отец подобрал скобских девок, а мама моя и тетя Фрося — с Веркасинки и с Фрюнина, то есть с Новгородчины. Ночная кукушка дневную перекукует: скобские тетки и

давай внушать мужьям, чтоб остров приписали к Пско­ву, но наши тоже не сдаются.

Землемер работает, наносит земли на планы, еще и на другие острова заодно сходил, ему бы отдохнуть ве­чером, а не руготню да препирательства баб слушать. Не выдержал: давайте, говорит, копайте от носа до кор­мы межу, половину острова я припишу к Пскову, а по­ловину к Холмскому уезду. Всех это удовлетворило, только псковичане вдоль межи можжевельника посади­ли, а наши, в пику им, — рябину.

Ну, а как до названия дело дошло, настырный дед назвать “Николаевским” остров предлагает: мол, за патриотство воздастся сторицею, глядишь, еще годок-другой без налогу проживем. А землемер как вдаль смо­трел, говорит: не пришлось бы вам его вскорости пере­именовывать, давайте лучше, раз межу прокопали, раз­делились, обзовем его Межником. И верно, вскорости восемнадцатый год начался, через наши места рево­люционная тройка прошла, велела всем жить, где жи­вут.

Мы к тому времени окончательно забогатели, купчие выправили на земли на материке, на больших островах: в Груховке, в Ухошине. Но успел только дядя Ваня пере­ехать в Кожмино, открыл лесопилку. Уже в тридцатые годы его раскулачили. Богатели мы в основном от масла, хотя доставляли в Холм зимою и мясо. Масло перетап­ливали, грузили в липовые кадушки с крышечками, везли в Новгород и даже в Петроград. Называлось то масло “русским”, так как жили мы при Русском озере. Каж­дый день кадушку в тридцать килограмм набивали. И с других островов масляные ручейки на материк текли.

Обычно к нам по зимнику чиновники да уполномо­ченные являлись, а тут так получилось — по уезду сплош­ная коллективизация прошла, а против наших мест им никак не отчитаться, в те времена за приписки ой как карали. Ну, и послали летом уполномоченного, а он не дошел, завяз в пронницах, только по шляпе на ряске его и нашли, второго змеи покусали, вертолетов тогда еще не было, видим, вдруг самолет загудел, и с него падает человек в кожанке. В одной руке портфель держит, в другой — зонтик, и это называется парашют. Созвал с других островов жихарей, стол на улицу вынес и давай людей за колхоз агитировать, мол, поплывете на своих корабликах-островах в счастливую жизнь. Молодой, вид­ный, в тельняшке, щелкает замочками на портфеле —все новые и новые резолюции и лозунги на стол выклады­вает.

А дед мой, он даже вроде и обрадовался: своих суки­ных сынов снова можно в кулак собрать, он и говорит: “Вот вы, гражданин хороший, хоть и с неба спрыгнули, хоть и соловьем разливаетесь, а кто кашу будет расхле­бывать, которую вы завариваете? Языком-то легко мо­лоть, помогайте нам эту новую жизнь руками строить, оставайтесь у нас!”

Мой Федя и замолк, задумался, а пока он думал, я загадку про себя загадала: если сейчас блеснет купол Рдейского монастыря, парень останется. В хорошую ви­димость, хотя до монастыря двадцать верст, он золотыми куполами, как зеркальце, посверкивал. И вдруг вижу, блеснул, а далее ничего не вижу и не слышу, только чув­ствую, все на меня смотрят, смеются, а я краснею. По­тому что Федя ответил деду так, мне бабы потом рас­сказывали, подумал, постоял и ответил: “Я ведь, дед, балтийский моряк, по душе мне флотилия ваша, и еще по душе мне внучка твоя Оля, отдашь ее за меня — оста­нусь!” А дед ему тоже неожиданно в ответ: “Своё фами-лие на Астафьевых поменяешь — отдам”.

Вечером повел Федора на корму парохода, там у него любимое место было: скамеечка, закат, другие острова вслед за Межником плывут. Долго они говорили, а о чем, я примерно догадываюсь. У деда своя задумка про укрепление нашего рода была: старших, самого умного внука в агрономы послать учиться, второго — в инже­неры, чтоб косилки и сепараторы делал для нас, двоих девок в учительство и фельдшерицы, а все остальные по его понятиям должны были на земле работать. Он и жен для сыновей выбирал не по смазливой рожице, а как хлеба жнет, пироги печет, полы моет. Тетки мои были все грудастые, как печки, широкие, под стать дядьям. Дед говорил: выведу породу Астафьевых, чтоб крестьян­ствовать навечно на земле, потому-то и выбрал Федень­ку. У деда глаз был острый, наметанный, да и у меня тоже...

Тетя Оля смеется заразительно, громко, мы сидим в ее доме на берегу озера Полисто. Дяди Федн нет, его вызвали в военкомат поздравить как ветерана войны.

— И еще говорил дед,— продолжает Ольга, — рус­ская баба по прочности мужику не должна уступать, по­тому как всякое с кормильцем может случиться, сколько на нашу землю посягательств было — убьют мужа, ей

дальше род тянуть. Нас так и звали, бывало, выйдем с болот на праздник в какую-нибудь деревню в охоту за женихами, а бабы судачат: “Русские красавицы с Рус­ского озера явились!” А мы, глядишь, и умыкаем ка­кого-нибудь парня. Дед неохотно баб за обрез островов отпускал, все более мужиков в наши края сманивал, а чтоб примаками они себя не чувствовали, за месяц миром ставил им избы.

Бывало, утром выйдешь на улицу, особенно в тихий мороз, дымы над островами, дымы, плывет наша флоти­лия на восход, и Федя — мой муж — над нами председа­тель, так радостно на душе станет.

В общем, не обманулся дед в моем суженом. Федя сепараторы для каждого острова достал, раскрутить их для начала троим лишь под силу, аж стол ходуном хо­дит. Помню, детишки, бывало, на столе постоять, по­трястись вместе с машиной просились. Нам не жалко — тряситесь, приучайтесь.

Потом привод от ветра сделали, а масло наладили не только зимой, а и по воде летом до большака довозить. Расчистил канаву между Домшей-озером и Острови-стым, а далее по Хлавице плавом. Косилки достал, мо­лотилку, веялку. Два паренька у нас сметливых было, к железу тянулись, Федя их на придумки все и подталки­вал. Да и всем старался дать побольше свободы, крути­тесь на островах как хотите, держите сколько угодно скота, сейтесь по силам, только чтоб твердые госпостав­ки выполняли.

Мачты на островах поставили. Красный флаг — боль­шой сбор, чтоб все на Межник сходились на разговор, на собрание, зеленый — сеяться пора, желтый — уборка, ну и так далее. Уполномоченных только у нас не любили, появится кожаный человек на горизонте — черный флаг с острова к острову так и заполощется.

Вздохнет Федя, орден Красного Знамени к гимна­стерке прикрутит, велит самовар к приходу гостя ста­вить, а на самоваре надпись: “За участие в гражданской войне. Ф. Дзержинский”. Словом, дипломатничает, как дед реляет.

Сидит гость, пьет чай, ведет политические беседы, вздыхает, предупрежден в районе товарищами, что у нас сухой закон, разве только к Маю бражки из сушеной морошки нагоним, шипучей, как лимонад, слушает от­ветные рассказы председателя. К примеру, как Федя этот самовар получил. После разбития одного враже-ского заговора в Петрограде Дзержинский вызвал их, на столе — ценное оружие разных калибров, шашки, вин­товки. “Выбирайте, говорит, что кому по душе. Заслу­жили!” А Федя колеблется, не выбирает. “А ты чего не выбираешь?” — смотрит на него пристально. За Феди-ным взглядом проследил, а Федя глядит на самовар, из него морковный чай чекисты пили. Ничего не сказал бо­лее Дзержинский, велел граверу надпись на нем сделать. А Федя в ответ Феликсу Эдмундовичу мысленно тоже сигналит: “Не вечно же будет война, товарищ Дзержин­ский”.

Разные другие случаи рассказывает уполномоченно­му мой муженек, сам был когда-то в их шкуре, заговорит до того, что тот ни с чем и уйдет. А если уж какой бойкий говорило, говорливее его появится, мол, есть указания кроме масла мясо, шерсть сдавать, Федя не перечит, мол, мы готовы, мы не' против выполнить то, развить се. У нас два острова так и назывались “бараньи острова”. С весны по донцам ' выгоним на них овец, до зимы они там и гуляют сами по себе — деться некуда, топи кругом, а волки на болотах не водились.

Ну, а главное — потекло с островов, как встарь, мас­ло ручейками. В три раза больше, чем в среднем по рай­ону, на душу продукции сдавали, своим мужицким умом старались жить, без указок сверху, и получалось хоть и само собой, но неплохо. К нам даже один ученый в па­наме из Ленинграда приезжал выяснять, почему у нас такое масло качественное? А как же ему не быть вкус­ным, если еще дед нам, несмышленышам,-тяпки в руки вложит — идите тяпайте на луга одуваны, вороний глаз и полынь —всю горькую траву с поля вон! От трех ко­ров молоко шло в пойло другим коровам, картошку, яч­мень запаривали, клевера рядом вволю.

Словом, окреп колхоз, а назывался он “Красный мо­ряк”. И были еще пустые острова около него. Люди при­ходят, просятся на житье. Особенно середняка любил Федя. Говорил, что эти люди через труд, через, поколе­ния, как сливки в горшке с молоком, отстоялись.

Помню, пришли двое из их сословия, вполне молодые, дворниками в городе никак не притереться, нельзя ли получить остров на одну семью? Федор предлагает им Две титьки — был такой островок, в ложбиночке меж бугорками, даже зимой ключик не замерзал, только пре-

дупредил, что за дом, который им поставят, за землю, за десяток коров они должны будут каждый день шесть килограммов масла сдавать, а в остальном полная сво­бода, ну, как и на других островах.

И такая работящая семья попалась, так у них все слаженно пошло, что вскорости этот остров мы уже по их фамилии — Шурухайкиным — звали. После дети у них пошли, а у нас и это предусмотрено — имеется бабка-повитуха.

У нас даже учитель свой был — Иван Иванович Лу­нин. Белая банда в восемнадцатом году через болота прошла, в Ратче магазин разграбила и одного раненого офицера оставила. Он все с ними спорил. Лунин у нас поправился да и прижился, никуда больше не захотел, стал детей правилам письма и арифметике учить. Такой вежливый, деликатный. Мы все грубые да резкие, а он все тихо, спокойно объяснит. Федя говорил, что для раз­вития островов и тихие, и громкие — всякие люди нуж­ны. Одна тетка у нас даже “паетом” была, разные па­кости сочиняла, как-то и на Федю нагромыхала: “Федя, Федя, председатель, а не круто ли берешь, наши б лод­ки не потопли, так-растак, зелена вошь”. Откуда ей знать, как уполномоченные на председателя давят: мол, вы передовые, должны за другие колхозы постараться.

Я порой не стерплю, шепчу мужу, чтоб он балаболку урезонил, ленивая в работе баба, поприжал бы через это, а он отвечает: “Чтоб ум не закисал, а будоражился, Оленька, в обществе всякие люди нужны”. У нас и спа-сеник Вася жил. Вперед по молодости, по глупости своих же отца с матерью в Ратче раскулачил, а как без них остался, словно умом рехнулся — молчит, и все. Обет молчания дал, в землянке жил, а работал, как все. Мы смотрим, как человек мается, на ус мотаем.

И старухам, не препятствовал — пожалуйста, крести­тесь на Рдейский монастырь, а если кто помрет, выделит даже лошадь, чтоб Васильюшку с Сапожка привезти для отпевания. Васильюшка Первый к тому времени совсем одряхлел, но еще теплился, за дьячка работал.

Только летом старались люди не умирать. Хоронили на материке, а через болота ни одна лошадь не пройдет, мужики в таких случаях сами в сани впрягались, а то положат на ледник человека, ждут санного пути. Раз только похоронили тайно. Два парня из-за девки подра^ лись, один защищался и убил кулаком другого, у кото­рого нож был. Собрались старики, актив колхозный да и порешили все от властей скрыть, зачем же еще одного работника терять. Нам это сошло, тогда мы и вовсе осмелели, сами стали судить, у нас даже землянка была, где заключен­ные ночью спали, а днем на полях работали.

И еще у Феденьки много всяких нарушений было: то майские праздники перенесет самовольно на неделю назад из-за сева, то с портретом у него какая-нито ситуа­ция получится, вести до нас не всегда точно доходили.

Тучи над ним не однажды сгущались. Первый-то раз пронесло: чекистом оказался старый дружок. За Луни­ным по навету приехал. Федя ему долго объяснял, ка­кая им теперь польза от Лунина.

И помню еще спор ихний за столом. Дружок все удив­лялся: “Революцию надо делать на всем земном шаре, а ты, Федор, в земле окопался, как царек какой в боло­тах сидишь”.

Федя головой кивает, а мне подмигивает, я только успеваю перемену блюд оратору делать, а квашеного творога с русским маслом он даже две миски стрескал. “Ух, спасибо, — говорит, — хозяюшка! Давно так не пи­тался”. И ждет от Феди возражения. А Федя отвечает: “Это и есть тебе мой ответ: “Ух, спасибо!” Засмеялся гость смущенно, стал чай с сотовым медом пить.

Вторая туча в начале тридцать пятого нависла, сколько он уже ошибок наделал, что и перевыполнение плана не помогло. Мы тогда к Ленинграду приписаны были. И вдруг постановление: образовать Калининскую область и нас к ней причислить. Все грехи позади и оста­лись. Феде бы угомониться, а он то орден, который ему сам Калинин в Кремле вручал, нашей лучшей доярке передает и печатью колхозной это скрепляет, то лектора и уполномоченного заставил сено косить, целый месяц не выпускал их с островов — тогда шефства еще не было. Все по-своему делает. Ему велят кроликов разводить, а он шлет баранье мясо, вместо индюшат—гусей. В рай­онной газете даже статья ругательная на Федю появи­лась.

Чувствую я, опять гроза над Феденькой сгустилась, беру в руки палки с развилками, одеваю на ноги дощеч­ки, мы по болотам только на них и ходили, и пошла вы­шагивать в сторону Рдейского монастыря, всю-то ночь била поклоны и еще у Василыошки Второго побывала, свято место пусто не бывает, а он говорит: “Не сумле-чайся, Оленька, временное это, край был славен и явен,

а будет еще славней и явней”. Только пришла — указ: Русское озеро во главе с Межником и Рдейскую Чисть опять передать ленинградцам. Бог на свете, значит, есть.

Живем далее, словно в старые времена реляем. И вдруг пролетает над нами самолет, на сеялку похожий. Поглядел на него Федя: “Чегой-то он на сеялку похо­жий, мне кажется, не наш он?! А, Оля? Да и пора масло сдавать — сплаваюсь-ка по Хлавице в Подберезье!”

Через три дня смотрю, вроде как уполномоченный идет, а это от военкомата посланец за нашими парнями. “Правильно, люди, сделали, что черный флаг подняли, горе на землю упало — война с фашистами, но мы побе­дим”.

“По порядку номеров рассчитайсь!” — командует Иван Иванович. “Первый, второй... двадцать шестой, послед­ний!”—отвечают ему ребята, всем в пределах двадцати лет, рослые, крепкие, хоть флангами меняйся. Астафь­евы, Васильевы, Петровы бледные стоят, готовы драться за Родину, за свои родные острова всеми клеточками своего организма.

Как только в тридцать третьем году Гитлер к власти пришел, Иван Иванович где-то винтовку раздобыл, раз­бирает и собирает ее с молодежью, полосу препятствии с бросанием гранат построили, детей немецкому стал обучать.

А потом “шагом марш” команда, и пошли они через Рдейскую Чисть на призывной пункт в Чекуново.

Мы все на нос нашего кораблика перебежали, долго стояли и смотрели, как еловые дощечки на солнце все слабже и слабже сверкают. А у меня в руках зажата записка, я ее наизусть помню: “Ушел биться с герман­цем, береги сынов. Федор”. И все прошлые грехи и спо­ры меж нами, русскими людьми, мне такими мелкими показались перед страшной напастью, что я тут же их и позабыла. И наверное, другие люди их тоже поза­были. ..

Ольга Матвеевна задумалась, смотрит в окно. В окне озеро Полисто, зеленое от вечерней зари.

Мне не спится у бабы Оли, думаю об островах на болотах, отпуск товарища кончился, и он только что уплыл в сторону Москвы. Вчера с Межника на Ратчу в Псковскую область шли двенадцать часов. Вот она, Ратча, рядом, в бинокль дома видны, но топи такие, что не прямо идешь, а все петлями, порою даже приходится возвращаться назад. Думали, от Ратчи будет хорошая дорога, но Ратча оказалась тоже островом на двадцать 'кивых жихарей, а ранее было четыреста дворов. От Ратчи шли долго болотами и чернолесьем. Вышли на Ручьи, на озеро Полисто и долго искали в деревнях лодку. Они тоже на буграх, и путь по берегу зимниками тяжелый, порой по пояс бредешь. Наконец в Чилицах одно место в лодке нашлось, и мой товарищ уехал, а я побрел далее.

Дорога от озера пошла в глубь чернолесья, скоро лески кончились, вновь распахнулся горизонт. Озера за косогором еще не видно, а уже чувствуется простор, про­хлада, чайки кричат. Места удивительно похожи на мое родное озеро Ильмень. Только вокруг Ильменя лежат живые капустные, морковные, картофельные поля, а здесь они потихоньку зарастают кустами. И среди просторов на самом берегу озера резкий бугорок землицы — клад­бище, про которое нам уже говорили.

Оживление в округе происходит только раз в году на троицу, когда правдами-неправдами нанимается с Бежа-ниц самолет. Всего десять минут, как скачку-кузнечику, прыгнуть самолетику через мхи. На лодке с Цевлы три часа ходу, пешком вдоль рухнувших мостов, перебредая многочисленные черные речки, — день пути.

На лошадях верхами или держась за хвосты, на мо­кроступах, идут дети тех отцов и матерей, что дали им жизнь, а теперь лежат в родной полистовской земле.

Дом Астафьевых одинок, стоит недалеко от кладби­ща. Дядя Федя и тетя Оля переселились сюда еще и по­тому, что вечером, управившись с домашними делами, можно прийти на этот бугорок землицы. Тихо бьет волна о берег, плывут вдоль озера косые дожди, резко кричат чайки. Старики бродят меж могил, вспоминают сороди­чей, беседуют с ними.

Переночевав у Ольги Матвеевны, на другой день слу­шаю рассказы Федора Павловича. Он совсем не такой, каким воображался мне со слов жены. Маленький су­хонький старичок. Он только что привез из Бежаниц, из военкомата очередные часы. Их у него полон дом: и бу­дильники, и с боем, и старинные ручные “Победа”, те­перь вот с кукушкой преподнесли. Как военные празд­ники, инвалиду Отечественной войны Федору Павловичу Астафьеву-Лосеву "дарят их от государства.

А раньше худо было: одни ходики дарили. Пришел он с войны без единой медали, и непонятно почему? Сколь­ко раз наградной лист заполняли — он в войну носиль-

щиком работал, это потруднее, чем при “сорокапятке” быть, которую “прощай, Родина” звали. Мало кто и до медали “За отвагу” дотягивал — пятьдесят раненых вы­нести с поля боя не шутка, трех его напарников убило, а ему не судьба, видать, до ста человек дотянул, до Крас­ной Звезды и Красного Знамени, а комиссовался вот без единой медальки, хорошо, старые ордена за граждан­скую войну были и за колхоз. Уже после выступления Сергей Сергеевича стали его награды находить.

А комиссовался он в Холме, при костылях, раненный в бедра. Дали ему сестру милосердия для сопровожде­ния, и поехали они на машине вкруговую через станцию Локню, да и застряли около Сопок. Тогда он и говорит сестричке: “Ладно, доченька, доберусь до Межника на­прямую, через Моховщину”. — “Да как же вы, Астафьев, пойдете?” — пугается девчонка, а сама налево смотрит через Ловать. Ее дом в Михалях на Кунье, по прямой тоже километров двадцать. “Так и пойду, Маруся, как ты сейчас в Михали побежишь. Не бойсь, расписку на мою сдачу в Силовых Сопках оформим”.

— Ну, и пошел домой. Меня моя милая Родина всю­ду обогреет, каждый кусочек здесь знаком. Вдоль и по­перек до войны местность исхожена. В Груховке у меня племянница замужем за эстонцем Рудой, в Лисовых Горках — дедка Петя-сват; охота, лесозаготовки, хотя я родом с Рыбацкого, это, считай, Ленинград, здешние ме­ста давно стали родными. Родина — это не только где родился, а где и основную жизнь прожил, свою душу, ум, силы в земле оставил.

На войне, бывало, когда уснуть удается, снился мне в основном Межник напополам с Ольгой, иногда даже Межник чаще, дети снились и только один р.аз Рыбацкое, как я мальчишкой уклейку с гонок таскаю. Нас, рыбац­ких, в Ленинграде недолюбливали, куркулями звали: мы же молочники, рыбаки, огородники, еще с екатери­нинских времен городу продукты свежие поставляем. А на нас гонение. Может, поэтому мне по душе и при­шлась жизнь на Межнике, вдали от материка, где само­стоятельность проявить можно, нет критики несправед­ливой, свои хозяйские способности развернуть.

Под Ленинградом нас всячески ущемляли, я вроде во все это поверил по молодости, а в душе к земле тянулся. И вижу: Межник то, что мне надо. Вдали от начальства, и люди в куче, не сами по себе, Страшно, когда над тобою бюрократ, да еще за нерадивые колхозы работай. Если без конца слышишь: “дай-дай-дай”, “ты не патриот своего района”, руки у самых работящих опустятся.

А как дрались мы за Межник! Почти все полегли — это о чем-то говорит. Из двадцати шести человек один — герой посмертно, один — живой. Иван Иванович им, мож­но сказать, не семиклассное, а десятилетку преподнес, а раз немецкий знали, все в разведчики пошли и почти все погибли.

Любил я Иван Иваныча, любил, царство ему небес­ное, уже старик, а воевал, как и все, в партизанах, но до сих пор простить себе Ваську Кримана не могу. Ольга говорила, что порассказывала вам про нашу жизнь. Она думает, по дружбе Иван Ивановича мой приятель-чекист не взял. Не так дело было — не мог он вернуться без че­ловека, и отдал я ему за Лунина спасеника Ваську. И сколько у меня еще всяких грехов на душе, а вот тот свой поступок забыть не могу, свербит до сих пор в душе. Поленился мозгой шевельнуть, может, того парня надо было сдать, который убил другого, а по дороге побег ему сделать. Дружка мог бы подвести. Мозгой надо ше­велить в любых ситуациях, побежденным себя никогда не признавать. В плену был, бежал два раза, я ведь с ко­мандира взвода войну начал, это уже после плена меня носильщиком определили, и на том спасибо, но слушайте все по порядку.

Отпустил я сопровождение и пошел себе потихоньку, не спеша, через Пустыньки, через Чащибки, через Вара-винку. Радостно видеть, как меня люди с котомками, с тачками, с коровами обгоняют, детей за руки ведут. Весь наш край в войну сопротивлялся немцам отчаянно, выжжен был до предела, и теперь люди вновь его засе­ляли, чтоб далее жить. Иду, и верите или нет, не болит душа, и все тут. Хотя ничего о семье не знаю. Даже на­оборот, в госпитале вдруг подбегает ко мне сосед по койке: “Ты, Федор, кажется, с Межника? Тут в “Прав­де” про ваш край, ваш остров”. Читаю, и верно, статья про то, как фашисты край уничтожили, как людей стре­ляли, Петьку Петрова, мы с ним в Москве одновременно ордена получали. Особенно мне Ленку Михайлову жалко было, она все мечтала: “Дядя Федя, как мне хочется в газету попасть, уж я так буду стараться на работе, чтоб Сеня мой (ее жениха в армию взяли) обо мне прочел”. И вот думаю: не думала, не гадала, племянница, как твое имя напечатано. А я читаю газету, и никакой в душе

тревоги за свою Ольгу, словно она мне телепатию посы­лает.

Ну вот, пришел в Лисовые Горки, вроде осталось и немного, но вместо твердого грунта начинается Большой мох. Дедка Петя жив был, помог мне на костыли банки железные из-под американской тушенки набить, лыжи дал, мы все на дощечках ходили, а он придумал на лы­жах даже лошадь водить. Ну и пошел я по мху. Вчера на пути деревни стояли, где подвезут, где пустят пере­ночевать. А тут ни души — Большой мох. До озера Ост-ровистого шесть километров, и шел я их два дня. Пер­вую ночь на кочке, словно на кабаньей спине переноче­вал. Завернулся в плащ-палатку, смотрел в небо, думал, как дальше жить. У меня Ивану Ивановичу наказ был дан, если что — на Барсучках склад с зерном заложить. Остров высокий, песчаный, весь в норах. Приду на Меж­ник, наверное, там уже копошатся люди, думаю. Вторую ночь в Черничнике на немецкой брошенной танкетке провел. Паек, что мне выдан был при комиссовании, у меня уже к концу, пошарил внутри машины, чудо: две банки тушенки “Майе ш 05А”, выходит, и немцев Аме­рика ухитрялась снабжать, а может, тоже в плен кон-серва попала. Вот, думаю, танк, а мог быть трактор. Дед Астафьев планы строил: самого умного в агрономы, второго в инженеры, а остальные пусть на земле оста­ются. А мы с Иваном Ивановичем поправку внесли: ста­ли всех парней еще и военному делу обучать.

Вышел я назавтра на озера Островистое и Домша, а они между собой слились — не пройти. Целый день пло­тик ладил, много ли штыком немецким настрогаешь, лег животом на бревнышки, костыли рядом приладил, гуси над головой гогочут, щука икромет затеяла, такое бул­тыханье, такая весна вокруг. А. от Домши тут уже и со­всем рядом. За день прошел. Вперед по моховой тропоч­ке бредешь, ручеек тебе навстречу течет, а потом не за­метишь, как уже в щиколотку толкает. А с водораздела вот он—Межник, как на ладони, и вдруг мне ноги со­всем отказали, не могу идти нисколько дальше, и все тут, не могу — нервный шок. Пятнадцать дней от Сопок уже иду, особых трудностей не испытывал — радость свидания с Межником меня двигала. Вот когда из плена с Германии бежал, там каждый кусточек враг, там труд­но было, а здесь шел хоть бы что, а напоследок с час полежать пришлось на кочке.

Вышел на остров, а на нем иван-чай вместо домов, березки уже на грядках проросли, и Межник вроде на правый борт накренился, камыш на него с болот напол­зает, как вражеский десант.

Знал же примерно из газет, что меня ждет, а все рав­но не верилось, все думалось, авось беда Межник ми­нует, уж больно мы в глуши жили, война стороной прой­дет, нас не захватит. А с едой у меня совсем туго, уже сутки ничего не ел, кроме клюквы-веснянки. Тогда по­шел я на корму своего корабля, там озеро Межник, а по носу Русское озеро, и между ними —канава. Придется, думаю, из орешника вентерь вязать, ловить нерестовых

окуней.

И стоит на корме старая береза, сережки, как флаж­ки, на ней трепещут, а на суку качели сохранились. Прежде чем лозу резать, присел я на них, покачиваюсь, с Ольгой мы здесь любили посидеть на закате. Где-то ты теперь, моя Оля, где дети? А кругом такая страшная тишина,- прямо нечеловеческая, и вдруг слышу, кто-то то тихонько, то посильнее воет-плачет, вроде как голос женский. Продрался сквозь кусты — смотрю, вдали че­ловечек на корточках, руками оперся о землю, морду кверху задрал и стонет тихонько. У меня аж мурашки по спине, одичалый человек, я — штык в руку, иду.., Тьфу, черт! На горке миномет немецкий, наподобие на­шего полкового, упоры — как руки. Ветер среза касает­ся, он и гудит. Заткнул травой — перестало. А при мино­мете— перископ. Я его оптику вперед на Кондратово навел, в сторону Великих Лук, думаю, если Кондратово живое, Оля может поселиться у своих родичей, только деревни за Шурухайкиным островом не видно. Тогда я в сторону скобскую винты закрутил и Ратчу сразу на бугре увидел. Тоже остров, но побольше нашего, на две тысячи га. Ратчинцы параллельным курсом с нами плы­ли. Мы как бы мелкая флотилия, москитный флот, а Рат-ча — линкор. И вижу, над Ратчей дымы, домов не вижу, а дымы из земли тянутся, догадываюсь — землянки. Нто ж, придется идти на Ратчу. Это три-четыре дня, а пока, думаю, окуней надо запасти. И еще раз посмо­трел через линзы — и вижу в перископе совсем рядом Олино лицо, ну, словно ее фотография передо мной.

А потом провал в моем сознании, и вдруг я уже около Оли без костылей стою. Сто метров пробежал в шоке. Просто так...

Федор Павлович закуривает папироску, руки немного дрожат, видно, рассказ его и сейчас волнует, Баба Оля

сидит рядом. Старики живут в деревне одни, рады слу­чайному прохожему поведать о своей жизни, а вернее, самим себе напомнить свою прошлую жизнь.

__ Давай-ка, Феденька, я дальше продолжу, — пред­лагает баба Оля. — Ведь как я очутилась около Меж­ника. Вдруг слух через десятые руки пришел— Межник уже как год немцы спалили, и я с сынами в Ратче жи-

ла>__ЧТо идет на костылях с войны мой Федя. Видели,

мол, его люди в Силовых Сопках. Ратча крестом по­строена, ну, я и начала каждый вечер на веряжский конец бегать в сторону Локни, потом, думаю, может, он лод­кой приедет, на полистовскую сторону стала выходить, даже на коняевский конец и Говнюшкин тупичок ходи­ла— тропинка от них на Ухошино вилась, думаю, может, Феденька через Поддорье движется, а Феди все нет и нет, бабы уже подсмеиваться стали. А в тот день, ну, словно мне кто-то шепнул: возьми корзинку, как будто за клюквой идешь, обмани судьбу. Может, твой Федя уже на Межнике? От деревни Ратча до Русского озера здоровому человеку пять часов ходу. Я рано утречком и пошла, пошла и вдруг вижу, кто-то сквозь чащобник ломится, и вот он, Федя. Я растерялась и говорю: “С праздником вас, Федор Павлович, с Первым мая!”* Потом уж на Гормыльке обнялись, костер развели, Федя рыбы наловил. У ног Русское озеро плещется, а когда оно вечером утихло, спросила я мужа: “Федя, а чего ты на Межник-то шел? Ведь, наверное, знал, что все спа­лено вокруг, порушено?” А он отвечает: “Не в обиду тебе будь сказано, Оленька, к острову так же, как к тебе, стремился, и видишь, не зря — здесь встретились”. Я перед встречей думала, вот придет Федя, переселиться в Ратчу его уговорю, а тут чувствую, и у самой душу защемило. И согласилась я снова на Межнике жить с моим Федором Павловичем...

Тетя Оля смотрит на мужа, как он курит. Умолкает, — Ну, и решили мы с Ольгой восстанавливать кол­хоз,— дядя Федя притушил папироску,—стали ходить по окраинам болота, своих разыскивать. Призрак дово­енной жизни над людьми витал, манил их: еще бы, жизнь привольная, и кому не хочется жить своим умом, пер­спективу вдали видеть. Смысл, цель жизни своей голо­вой, руками без подсказки создавать. Бывало, прибежит какая-нибудь Марья: Палыч, а надо то-то и то-то вот так-то сделать, а не так. Даже если и не очень хорошо придумал человек, я не препятствую. На мальцов опи-раюсь, они у меня во все прорехи нос суют и ремонтеры по механизации. Танкетку ту завели, по бревнам за три дня на остров перетащили, пашем на ней.

И потянулись к нам люди — больше все бабы с ребя­тишками, впряглись в работу от зари до зари. Вот тут я и вспомнил нашего основоположника, деда, Михаила Ивановича Астафьева, как он жен для своих сыновей выбирал. Мужики, как и я, калеченые, полторы штуки, пошли мы на Барсучки, склад наш цел. Сходили в Посе-лянщину, выменяли рожь за семь телок. Было такое село, чудом не тронутое немцем, картошки там десять мер добыли, мелкой, как горох, что нам и надо. А тут и счастье подвалило: на Бараньих островах четырех жи­вых коров нашли — то ли фашисты при отступлении по­теряли, то ли скот заблудился по весне и на острова за­шел. Несколько колхозников со своим скотом, со свинья­ми явились, сохранили его в войну.

В общем, начали жить. Бригада рыболовецкая из мальчишек на Русском озере окуней ловит, грибы-ягоды пошли. Однажды лося завалили — оружия всюду всякого полно.

Но представляться властям не торопимся, вперед надо на ноги стать, а печать со мной. Всю войну ее в мешке протаскал. Да и прав у нас теперь на счастливую, с умом сделанную жизнь больше. Я же за нее кровь про­ливал, мужики тех баб, что от зари до зари теперь ра­ботают, проливали, все люди настрадались. Вся дальней­шая жизнь, думаю, под знаком этой войны пойдет. Как в танцах от печки, точка отсчета от нее будет, мерка дальнейших дней.

Только вдруг в августе газета до нас дошла, и там написано, что из части Калининской и части Ле­нинградской областей для более оперативного руковод­ства хозяйством созданы Новгородская и Псковская области.

“А чьи же мы?” — спрашивают меня колхозники. Пришлось выползать из болот на свет божий. Пощел вперед в Бежаницы в Псковский райисполком. “Так и так, разрешите представиться: председатель колхоза “Красный моряк” Астафьев-Лосев, а также узнать, чьи-чьи мы?” А на меня смотрят удивленно: “Вы что, това­рищ, с неба свалились?” — “Не с неба, а из болот, при­шел узнать, к кому на учет поставить двадцать коров, сто га пашни, ну и так далее”. А мне говорят, полистали папки и говорят: “Э, дорогой товарищ, ничего у вас не

выйдет. Только что новые области образованы, и граница их кяк раз по Межнику проходит, как когда-то было, половина островов наших, а половина —их, кому же вы будете подчиняться, продукцию сдавать? Берите как фронтовик любой колхоз на готовом материале: хоть Поселянщину, хоть Ухошино возглавляйте! А этот рас­пустить!”— “Да какое мне дело, — отвечаю я, — что гра­ницу по Межнику провели, она же на бумаге. На бумаге, ну, как вы не понимаете, на бумаге! Люди за мной стоят, жены фронтовые, их дети, сорок три души, они жить хо­тят на своей малой родине. Да если хотите, наша отдача на островах, в местах, где люди выросли и родились, где жизнь их проходила, во сто крат сильней будет: мы уже вгрызлись в землю когтями, на себе пахать будем, чтоб все порушенное фашистами восстановить!”

А мне снова терпеливо отвечают: “Что начертано пе­ром, гражданин, не вырубить топором, не будут из-за вас области перекраивать”. — “А может, говорю, нашу малую флотилию, когда области перекраивали, забыли, ошиблись? Восстановить несправедливость надо!” — “Что, говорят, ошиблись? Да как вы можете так думать? Запомните, в центре никогда не ошибаются! Сдавайте печать!” — “Печать?!” — как врежу дубинкой по столу, я с палкой ходил, чернильница опрокинулась, ручеек по зеленому сукну потек.

Не тронули меня тогда почему-то, отпустили. Побре­ли мы с Олей в Новгородчину, и что вы думаете, сидит передо мной вылитый пскович, такая же полувоенная гимнастерка, синие галифе, те же самые слова го­ворит, как по газете читает. Правда, тут про печать за­были спросить. Не до нее им. “Не вертитесь под ногами, говорят, со своими двадцатью коровками, видите, хозяй­ство, поруганное войной, восстанавливаем!”

Пришли мы домой, собрали людей, объяснили им си­туацию, решили на собрании писать в Москву. А на сегодня хватит в землянках жить, строить малые изобки будем.

На некоторое время от нас отстали, забыли нас вро­де. Мы же кроха малая в общем балансе страны, пору­шенное хозяйство восстанавливать надо! Не до мелочи пузатой сейчас.

А у нас к осени урожай хороший снят, земля три года отдыхала — постаралась на славу: скота уже тридцать юлов, корм заготовлен, грибов, ягод, овощей насушено, насолено. Короче, перезимовали безбедно. Но на душе масло будет до большака вертолет отвозить, это полу­чается тридцать копеек на килограмм наценка. Трактор только бы дали в кредит, а то и сами бы его купили, деньги есть... Подождите, кое-что покажу, — старик ле­зет в подпол, выносит две пол-литровые банки.

Я с любопытством рассматриваю их. Внутри желтое топленое масло, снаружи этикетка полукустарная, но сделанная по всем правилам дизайна: вверху надпись “Остров Межник”, внизу — “Русское масло. 500 грам­мов”. Посредине картинка: синее озеро, красные сосны к воде клонятся, на длинном берегу коровы.

— Шурухайкина внучка Мухинское училище окончи­ла, шаблончик сделала. Шестьдесят банок в день мой сын согласен поставлять, только команду дайте...

Мы сидим с дедом Федором в саду, маленький, су­хонький старичок, а глаза живые, неистребимые. Яблони кругом стоят, отойдут ли, нет после морозов?

— .Идите обедать! — зовет нас тетя Оля.

— Погоди, погоди, Оля, сейчас доскажу, — отмахи­вается Федор Павлович. — Тут как-то летел на самолете в Бежаницы на слет ветеранов, мальчик рядом: “Мама, мама, смотри, какой остров, вот бы нам на нем пожить”. Мама глянула: “Как пирог с творогом надрезанный!” Смотрю и я на Межник: рябина, посаженная дедами на канаве, зацвела, а в носу пушица белая, как пена. Про­должает, хоть и без капитанов, плыть наш островок...

Ратча

Не кричи так жалобно, кукушка. Над водой, над стужею дорог! Мать России целой — деревушка, Может быть, вот этот уголок...

Николай Рубцов

Полистовское болото, как овальное блюдо, сорок на тридцать километров по осям. На нем — сухие пашенные острова в триста, сто, пятьдесят гектаров: Свигаев, Ли-повка, Межник, совсем маленькие безымянные островки в три-четыре сосны. В июле наступает на них со всех сто­рон желтая морошка, осенью вокруг красно от клюквы. Там, где пашенная сухая земля соприкасается с мхами, в соснячках растет черника и брусника.

На одних островах все изрыто кабанами, на других-— лежки лосей. Рядоха весь в нетронутом орешнике, в уро-

чище Домша, в столетних дуплястых осинах, гудят злые кавказские пчелы, есть остров Кленовый, осенью опавшие листья на его крутых боках словно кирпичная крепостная кладка.

Когда-то на островах жили люди. На самом большом, Груховке, его на материке звали Второй Украиной,— двести семейств, на Луковцах — сто человек, в Липовке тридцать дворов было. Теперь в основном деревни поки­нуты, но кое-где жизнь продолжается. Жихари, как назы­вают'себя островитяне, дают продукцию во внешний мир. Это Высокое, Кокачево, Шапково, Язвы — названия, свя­занные с их приподнятым состоянием над окружающей местностью. Или Заходы Полистовские и Хлавицкие — деревни, расположенные на противоположных краях бо­лота, через которое пролегали когда-то тропы и даже звон­кие сосновые кладочки. Есть еще Замошье, Залесье, За­полье— деревни, для других жилых мест расположенные за мхом, за лесом, за полем. Да, есть еще живые, но, как считают некоторые районные руководители, неперспек­тивные селения вокруг Полистовского болота. Списать во много раз легче, чем что-то строить, создавать. Доста­точно одного росчерка на соответствующей бумаге. А если все-таки поддержать этих “неперспективных”?

Взять хотя бы деревню Глотово, наверное единствен­ную в Новгородской области, где еще живут при керо­синовой лампочке. “Особенно осенью тоскливо, — жалу­ются глотовцы, — рядом, в двух километрах, в псковской деревне Любашево — зарево, а у нас — тьма. Мы писали, а нам отвечают: “Из-за трех семейств семь километров линии тянуть не будем. Дорого, нерентабельно”. И к Пско­ву не подключают: двум областям не договориться. Ведь так и мы можем съехать из Глотова, прощай тогда двести нетелей, что нам пригоняют на откорм, каждый день на сто пятьдесят рублей мяса наращиваем, неужели за эти деньги электричество не провести! Вдаль никто не хочет смотреть”.

И такое Глотово не одно в Нечерноземье, встречают­ся еще деревни, которые при минимальных затратах могли бы продержаться до подхода внешней помощи.

Чаще других мне приходилось бывать в деревне Рат­ча — восточной жилой точке Псковской области.

По рассказам стариков, а они слышали эти легенды от своих прадедов, название Ратча произошло от слова “Рать”. Шла на их земли Литва, и русские люди стали сходиться на остров со всех других мест: Русского озера, Домши, Корниловки, собираться ратью, чтоб дать отпор врагу. Но вдруг, не доходя до болот, у Татищ с войском произошло событие: ослепла Литва, ничего впереди себя не видит. Повернется назад — к западу дорога просматри­вается, вперед посмотрит — одни туманы впереди. При­шлось врагу уйти обратно.

По второй версии название это идет от пахаря, или по-старому — оратая. А может быть, от этих двух слов вместе: от землепашца, который в трудную минуту ста­новится воином, чтоб отстоять свою землю.

И в Великую Отечественную войну много было проли­то крови в этих местах. Немцы вокруг, а в Ратче, на По-листовских болотах больше года развевались над сельсо­ветами красные флаги. Край сделался партизанским, но потом все-таки пришлось отступать партизанам в глубь болот, на острова, а Ратчу немцы полностью сожгли.

Но"после войны вновь вернулись жители на свою ма­лую родину, с большим напряжением сил восстанавлива­ли Ратчу. Набрали клюквы-веснянки, на станции в Чиха-чсве продали ее, взамен купили хомут. А в Поселянщине, не сожженной группе деревень, на последние тряпки вы­меняли шесть мер мелкой, как горох, картошки. Впряглись в тот хомут всем женским скопом... С этого и начинался послевоенный колхоз “Восход”. _

Думали ратчинцы, вновь поднимутся они до цифры в четыреста дворов, а то и превзойдут ее, снова будут, как и раньше, пахать две тысячи гектаров, пойдут по соседним деревням на Фрола, на троицу, на другие праздники с песнями: “Эх, сыграйте мне под драку скоба­ря потешного, чтобы сердце закипело у меня, у греш­ного”.

Год за годом застраивались четыре конца деревни: полистовский, хлавицкий, коняевский и веряжский, но вдруг, достигнув ста домов, деревня перестала расти, по­стояла на одном уровне несколько лет, а потом незаметно, потихоньку количество жителей стало уменьшаться. Осо­бенно много семей съехало из деревни в ту памятную морозную, но бесснежную зиму — 72-го, когда топи держали.

Ревели трактора, мычали коровы, и плач был, и горе. Какое-то поветрие, всеобщий психоз, ехали даже те, кото­рые и не собирались покидать насиженные места... на всякий случай ехали: когда теперь повторится такая зима! Как от военных действий, как встарь уходили, но шли

теперь не в глубь болот, чтоб в них укрыться, а на мате­рик, на люди.

Местное начальство, получив нагоняи свыше, опомни­лось, спохватилось, дало команду срочно провести в Ратчу электричество, даже выделило экскаватор для прокладки дороги, потом,' когда ослабнет контроль, его заберут, но было уже поздно: в деревне после той памятной зимы ос­талось двадцать дворов, ну а на сегодня их всего двена­дцать. Не съехали самые крепкие, самые преданные люди своего края. Верят они, что возродится Ратча вновь, ждут внешней помощи.

“А как же иначе? К чему тогда дальше жить!” — кло­нит голову Галина Ивановна, бывшая учительница. Шко­ла-то закрылась, некого учить стало. Похоронила она нынче мужа Павла Ивановича Федосеева. Был он воин, прошел насквозь и Халхин-Гол, и финскую, и Отечествен­ную до Берлина, умирал, шептал своей Галочке слова, дети-то давно в городах: “И зачем, Галя, ломались, и зачем на тебя матюги пускал, чтоб могла ты комлятые бревна поднимать, зачем столько досок тесовой пилой перепилили, по восемнадцати шнуров в день, такой под шифер дом отгрохали — все прахом пойдет, кому он те­перь нужен, уезжай, жена, поскорее к детям”.

И совсем было приуныла Галина Ивановна, как вдруг к лету трое внуков налетело: Наташа, Андрей и Ольга из-под Ленинграда, и еще двое обещали приехать из До­нецка. Шум, смех, веселье. Пригодилась корова, которую хотела ликвидировать Галина Ивановна, и овцы, и куры, и печина огурцово-картофельная — все теперь пригоди­лось, все в дело пошло, даже молочное сало: свет часто портится в Ратче, сепараторы стоят, и скот кормят-поят творогом, молоком. Падают слабо закрепленные во мху столбы. Но вертолет вылетает на ремонт электролинии только в том случае, если их упадет не менее трех. Такое странное правило. “Раз-два, ухнем! Хоть самим доводи падеж до прилетной цифры”, — жалуются ратчинцы.

А как наступает лето, текут со всех сторон в Ратчу род­ственные ей люди.

Недаром на материке зовут деревню “золотое дно”. Да и не только Ратча, все деревни вокруг Полистовского болота сплошное золотое дно. На Русском озере ловят килограммовых окуней столько, сколько могут унести, первозданность местности, экологическое равновесие в природе без гербицидов и химических удобрений, всё на одном навозе, здоровые пчелы. Есть даже соляные древ”.

иие ямы на Порусье. Случись что, безо всякой техники, замкнутым циклом может существовать Ратча. Брусника к дол ь озера Межник такова, что ее собираешь со скоро­стью два ведра в час, красные пласты клюквы смотрятся до самого горизонта. После первых редких снегов протаи­вает и горит ягода в уставших лучах солнца второю за­рею.

Золотое дно. А если бы не золотое дно? Пашня, кото­рая рожала здесь сам-восьмой, сам-десят — вот главное богатство Ратчи. Две с лишним тысячи гектаров подни­мали до войны здешние жихари.

А если и не две тысячи, а менее: двести или пятьдесят, как, например, на соседнем острове Межник, где жило пять семейств, и от них ведь текло пусть тоненьким, но ручейком русское масло на Большую землю. И таких островов, островков на Полистовском болоте было около сотни, да триста деревень по окружности болота, которые в большинстве сейчас захирели.

А может быть, дело не только в доходах, почему-то мы забываем главное — самого человека: каково ему, ро­дившемуся, жившему в этих местах, вдруг сняться с об­житого места, срочно забыть те три сосны, под которыми он говорил ей: “Выходи за меня”, — и переехать на цен­тральную усадьбу в многоэтажку?

Помню, вообразилось мне тогда, что вдруг и мой род­ной Новгород объявляют неперспективным, — и нам пред­стоит переехать на укрупнение в Ленинград. Вроде это очень даже хорошо: изобилие ширпотреба, гомеопаты, зоосад, театры, музеи.

Вообразилось, как постепенно стал пустеть наш шести-десятиквартирный дом, уже не слышно за стеной гамм со­седской девочки, не кричит снизу шумливый сосед Петр Иванович: “Гол!! !”, .поднимаюсь* себе вечером на этаж, а на площадках темные открытые двери, побывали в бро­шенных квартирах охотники за книгами, иконами.

А главное, надо будет расстаться с окрестностями: с Лисицкой горкой, где мы всей семьей собираем осенью шиповник, и сын Вадька, копая червей, нашел позеленев­ший патрон и простреленную каску, — в войну стояли на этой горке, защищая Новгород, бойцы до последнего. С озером Ильмень расстаться, со Метой, где знаешь каж­дую уловистую ямку. А как же лес? Путаный Губаревский лес, грибная березка и сосенка, сросшиеся вместе. А за­вод, на котором я проработал двадцать лет. Всем нам в другом городе надо будет устраиваться, привыкать к но-

вым условиям жизни Русский музей в Ленинграде, Эрмитаж —соблазняют на переселение ответственные товарищи. Но как же жить без новгородской галереи,— отвечаю я им, —триптиха Гребенникова “Хлеб”, без этих черных рук, что взрастили этот хлеб. Без памятника “Ты­сячелетию России”, около которого вдруг появилась в последние годы настоятельная необходимость постоять, хотя бы раз в месяц, без родительской субботы на Рожде­ственском кладбище?

Ленинград не плохой город, но для меня, моей семьи, других новгородцев в нем нет лично моего, прошлого, нет настоящего. Ради сомнительного будущего? Детей? Повышения производительности труда? А почему нельзя всего этого достичь в Новгороде?

Словно грибы из грибницы, которая складывалась го­дами, вырывают с насиженных мест деревенских людей. Снова ох как трудно будет деревню восстанавливать! А то, что нужно будет ее восстанавливать, это несомненно.

“Дайте нам команду, мы хоть сейчас можем завалить картошкой весь район, — чтоб хоть этим пронять волевых бежаницких руководителей, возмущается Мария Яков­левна, здешний бригадир. — В любой год наши желтые пески картошку не съедают, по двести пятьдесят центне­ров с гектара давали ее до войны, какие же мы нерента­бельные,— щелкает и щелкает она на счетах. — Выра­щиваем шестьдесят нетелей, заготовляем сами для них комбикорма и сено. Даже зимой привесы идут. Выше средней упитанности у нас скот. Да еще и для других бригад шестьдесят тонн накашиваем, какие же мы убы­точные? На зарплату колхозникам и за амортизацию тракторов, комбайна, мельницы уходит шестнадцать ты­сяч рублей в год, а сдаем мы мяса и сена государству на двадцать две тысячи, зачем же нас закрывать! Смо­трите, что в статье написано. — Мария Яковлевна до­стает из-за божницы затертую по углам газету, читает с надеждой: — “Центральный Комитет не раз предупре­ждал, чтоб не допускать перегибы, забегание вперед, чтоб в надежде на крупные специализированные хозяйства не спешили сворачивать фермы в совхозах и колхозах”. И далее: “.. .что и в будущем, там, где это обосновано экономически, отказываться от животноводческих ферм нельзя” '.

А вот, можно сказать, вчерашнее сообщение. Смот­рите, — она достает еще одну газету, с Продовольствен­ной программой, читает прорванное карандашом место:—> “Наряду с организацией высокоинтенсивного свиновод­ства на промышленных фермах и комплексах полнее реа-лизовывать возможности увеличения производства сви­нины на фермах неспециализированных колхозов и совхо­зов”. Ну а если мы бычков выращиваем — это еще нужнее, говядина поценнее свинины. Ведь верно? Тем бо­лее, смотрите, денег-то сколько дают! — Она вновь ищет нужную строку: — “Другая важная мера — увеличение государственной помощи... в малорентабельных и убы­точных колхозах”. На эти цели предусматривается выде­лить большие средства. Я так понимаю, и все остальные ратчинцы надеются — не будут нас списывать со счетов. Как вы думаете? ..”

В Ратче я бываю часто. В этот раз шел от Поддорья. На пути стояли деревни: Большое Городище —три жиха-ря, один из них — депутат Ефимов Петр Ефимович, Бор-ки — депутат Светлов Николай, в Сусельниках — Иванов и Матвеева. Такое впечатление, что в крае живут почти одни депутаты.

Депутат районного значения и Мария Яковлевна Сорокина. Вот ее июльский хронометраж рабочего дня.

В пять часов утра надо встать, наносить воды, зато­пить печь, поставить чугуны с картошкой поросенку, вы­гнать со двора корову и ягнят, сварить обед на семью, на­кормить мужа, сына Мишу, приехавшего в отпуск из Красного Луча, его приятелей'Веню и Сеню, племянницу Галочку из Риги, крестного Сашу из Чилиц. Еще надо просепарировать молоко, разобрать и вымыть сепаратор, посуду. Самой уже некогда завтракать, надо бежать раз­давать колхозникам наряды. Раньше все сходились на Кресты за получением заданий, но те дисциплинированные времена давно прошли, народ пошел неустойчивый, ка­призный. Не все довольны работой, кое-кого и посрамить нужно. И три с половиной шефа прилетели (один из них горбатенький), их надо устроить, еду им организовать, кровати, посуду, матрасы. Трава на своем личном огоро­де вымахала, хоть часочек пополоть огород, потяпать кар­тошку пора, перед обедом пробежать, проверить, как ра­ботают люди. Особенно за шефами глаз да глаз нужен. Прошлый год завалился один в лугах спать, чуть его ко­силкой надвое не перерезало.

С собой у нее подойник, корову Дочку заодно подоить надо. Потом на обед народ соберется с ягод, с охоты, с ку­панья, хорошо, если пара ртов на Русском озере с ночев­кой останется. За морошкой на глажи не мешало бы и са­мой сбегать, она любит по мхам побродить, сегодня же воскресенье,' но ведь на земле сенокос, вёдро, краснопо-годье, день год кормит. Пример дурной подчиненным по­давать нельзя.

Она снова кормит сына, гостей, мужа. Миша поставил телевизор так, что можно его смотреть, не отходя от печи. Вот бы придумать, чтобы физкультурную энергию в коро­бочки собрать да на поля бросить. Или бы спортсменов ей в качестве шефов отдали. Штангистов бы она стога метать поставила, по целой копешке каждый бы за раз поднимал, конников на грабелки, молотобойцев колья за­бивать, изгороди ладить: Марина-пастушка последний год работает, некому завтра будет бычков пасти. А стрел­ки огороды бы от кабанов охраняли. Всем бы дело на­шлось.

После обеда самое трудное, нелюбимое для нее дело: записать в свою тетрадочку работы, чтоб к концу месяца по ним составить отчет для управляющего. Лучше два ра­за сбегать до Рядохи, острова, где орех растет, чем зани­маться отчетностью. Потом надо идти работу замерять; площади скошенных трав мерить, груз с веревкой через стога забрасывать, определять вес стогов. В уме считаешь и все время сбиваешься, что-то с памятью плохо в послед­ние годы у нее. Да и хватит уже, пора на отдых. Вот уже два года, как она по закону может быть на пенсии. Да только замены нет. К ним уже давно никто не приезжает на постоянное жительство. Последними Алешины Валька и Дуня в 65-м году приехали. Дуню надо поругать завт­ра: Дуня — конюх, запустила вчера лошадей в ячмень. Хотя и известно, что Дуня скажет: “За двадцать семь руб­лей сама работай!” Но не в Ратче же ставки устанавли­вают, и потом лошадок всего-то три, а без них пропадешь, В сенокос грабелки они таскают, или картошку окучить, дров привезти, продуктов в тюках через болото. С той же Дуней несчастье случилось, вертолет вызывать на ком поскакали? — на лошадке.

Дуня с Валькой приехали, сначала все хорошо было, жили на хлавицком конце, как люди, не пили, а как толь­ко купили второй дом около Егора, как переехали туда, мол, печина там жирнее, плодороднее, и пошло-поехало. Вальку тоже поругать завтра надо будет: изгороду ладил, с утра налакался, всего два прясла сделал. Эх, молото-метателей бы сюда!

Прошлый год в пасху Дуня в больнице лежала, до того без присмотра допился, бегает по снегу босиком, пасха ранняя была, кричит, что цыгане маленькие, как рюмоч­ки, в его доме поселились, крадут у него одежду. Начал польта, одеяла выносить, на огороде прятать.

А как Дуня вышла из больницы, ее циркульной пилой почти напополам разрезало, Валька всем хвастался, что выжила жена потому, что мхом с озера Русского ее об­кладывал да давал глоточек вина, и с тех пор они вдвоем загуливать стали. Недавно шла мимо их дома — манят: “Маша, вчерась на наш огород космонавты опустились, мы их чаем с вареньем угощали, они так хвалили, так хва­лили морошку. Говорят, как глянули на болото сверху — это же центр России, с него во все стороны реки текут Шелонь, Сороть, Полисть, Хлавица, мы, говорят, всегда теперь опускаться будем, отдыхать на островах после по­лета. Особенно им Рдейский монастырь понравился. По­этому мы с Валькой вчера письмо в правительство соста­вили, чтоб болото наше прекратили осушать, а то со стороны Цевла уже узкоколейку на Дедовичи тянут, со­бираются торфа разрабатывать”. — “А где же, Дуняша, это письмо?” — спрашиваю я ее. “В почтовый ящик опу­стила”,— отвечает. Мы испугались, в правительстве кро­ме нашего болота и так дел хватает, хотя почтальон по полгода до ящика не дотрагивается, мы письма ему в ру­ки отдаем, а вдруг! Вскрыли ящик топором, а там кроме Алешиного письма письмо Кострова лежит, он его в про­шлом году в ноябре по незнайству опустил.

Я сходил к Алешиным, они, конечно, отнекивались: ма­ло ли чего по пьянке наболтаешь, угощали меня жарены­ми окунями, свежей картошкой с разварочки, ратчински-ми огурчиками в пупырышках. У Дуни все поспевает рань­ше других, а у всех ратчинских раньше, чем на материке, семена свои, выведенные. И еще я попробовал яичницу из индюшачьих яиц. Не считая обычной рядовой скотины: коровы, овечек, борова, Дуня с Валькой любят животи­ну,— в доме у них индюки, две кошки, дикий поросенок, полосатый, как арбуз, ужи шипят под домом, четыре со­баки, не кривоногие таксы, как у Кулиныча, старейшего охотника края, а чистопородные гончие. Правда, Пирата подрезало косилкой, он теперь на трех ногах, но все рав­но свои обязанности выполняет хорошо. Тайга, собака Сорокиных, скоро принесет от него щенков.

У Вальки недавно милиционер отобрал ружье — оно не зарегистрировано. В такой глуши их просто невозмож­но поставить на учет, платить членские взносы. Недавно по району провели месячник по борьбе с браконьерством, и в Лебедеве, Заходах, Лукове тоже лишили стариков последних одностволок. Тетя Саша Петрова из Кондра-това жаловалась мне: “Бывало, вечером Кулиныч пройдет по улице, пальнет два раза в воздух, кабаны рыть кар­тошку остерегаются. Теперь придумали вместо ружей свет на шесте провести посреди огорода, так зверье три дня поостерегалось, а потом на сколько свету хватило, на столько огородов изрыли, половина урожая пропала. Од­ностволку на деревню хоть бы одну надо!”

У Вальки, когда он рассказывает мне про свою люби­мую “тулку”, лицо каменеет, желваки выпячиваются, как у пойманного на крючок ерша: “Сюда, можно сказать, пе­реехали ради охоты и рыбалки, смысл жизни моей в этом! Нет чтобы прилететь, взять взносы, все оформить на мес­те, да я бы хоть за сто лет в оба конца жизни заплатил, четыре гончие пропадают!.. Давай еще рванем по сто­почке, Леонидыч!..”

Я еще и не знал ничего про Русское озеро, а уже слы­шал от областных летчиков: посреди болот сидит на безы­мянном озере, на льду мужик, и вокруг него горы окуней, даже с самолета видна их огромность. Это и был Але­шин.

Кстати, почему люди съезжают? Среди многих при­чин— отобрали у охотника его снаряжение. Колька Коро­лев, молодой тракторист из Кочуты, совсем из-за пустяка уехал. Он любитель-фотограф, нуждается в проточной во­де, а насоса “Кама” в продаже нет, Зина Иванова поки­нула Осиповку только потому, что не могла достать цепи, на которой хотела пасти-корову. Конечно, это по­следние, переполнившие терпение людей капли среди множества других мелочей и немелочей, осложняющих жизнь деревенского жителя.

Я слушаю Марию Яковлевну невнимательно, всегда какие-то мысли вызывают ее рассказы. Она не просто рас­сказывает, сложа руки на коленях. Вот сейчас вяжет но­сок, мелькают спицы. Миша, ее муж, точит топор, одно­временно они, раз нет тока, слушают “Спидолу”.

Тут как-то по радио передавали, — ведет параллельно с носком вязь беседы Мария Яковлевна, — в вологодской местности, называется она “За тремя волоками”, на пять­сот дворов когда-то всего три начальника было: стар-шина, писарь и урядник, ну, то есть участковый по-тепе­решнему, а сейчас, она на сессиях бывает, пятьсот спе­циалистов на ихний Бежаницкий район. Вроде бы все это правильно, урожаи надо по-современному повышать, но та вологодская местность сейчас никакой продукции в мир не дает, и хлеб в нее надо везти, и молоко, и мясо. Где столько еды государство берет?

Но дело близится к вечеру, скоро придет скот с лугов, коров они пасут по очереди, Мария Яковлевна идет ко­сить траву, рвет денежник для поросенка или спешит в мох за ужевником — все это надо порубить в корыте, при­сыпать сольцой, встретить и загнать скот в хлев, “бяши-бяши” пугливы, глупы, с ними всегда набегаешься. Потом начинается дойка коров, и все это надо, надо, надо. А еще раз в неделю надо хлеба печь, баню топить, белье сти­рать, дрова на пару с Мишей резать: бензопилы, сколько они ни просят на деревню хотя бы одну, раз они непер­спективные, не дают. И вообще удивительное дело: как-то приехал один из области на охоту и вдруг говорит: “Беги­те из этого края, разъезжайтесь: не только Ратчу, а и весь Ухошинский сельсовет списывать будут, дорога к вам от Соколова в ближайшую пятилетку проводиться не будет!”

Она до полночи после тех слов не спала. Вот почему нет у них больницы или хотя бы медпункта с фельдшером, школы, участкового милиционера, а сколько раз они пи­сали— просили пустить катер из Цевла: самолеты неде­лями из-за погоды не летают. А у них ведь на сегодня только избирателей одних в сельсовете 280 человек.

По слухам, были деньги спущены сверху, да только на них, одни говорят, ресторан в Бежаницах строят, Дру­гие про стадион толкуют. После тех речей у нее такая слабость в теле образовалась, была как-то на материке, врач говорит: нулевое давление у вас, и прописал аралию пить, а она все забывала лекарство за делами прини­мать, на той неделе и грохнулась с полными ведрами о землю, хорошо хоть перед крыльцом.

Далее у Марии Яковлевны в распорядке дня ужин. На днях по телевизору тоже показывали ужин доярки из Литвы. Цветы на столе из собственного альпинария кол­хозницы, свечи горят, и не потому, что столбы повали­лись, а просто так, для красоты. У доярки муж умер, но она не унывает, заработок 400 рублей, двух детей воспи­тывает, в свободное от работы время ездит на своих “Жи­гулях” в музеи и театры, занимается конным спортом,

государственными делами занимается. Она такой же де­путат, как и Сорокина. Так хотелось ухватом по кинеско­пу двинуть. Да разве его разобьешь? Со Знаком качества научились делать телевизоры. И не в том дело, что вра­нье,—в Прибалтике, на Кубани, да и на других окраи­нах страны все так и есть. Обидно, что вот только у них, в центре России, пустота, надо исправлять дело. Ох как нужна срочная помощь от государства их Ратче. Вся на­дежда теперь на Программу.

Мария Яковлевна тоже старается изо всех сил с ужи­ном, и тоже у нее он при свечах. Ну а после еды разве уснешь? Молодежь приезжая со всей деревни к сынам собралась, а она и не знает, хорошо это или плохо, что тока нет. Но в то же время с сепарированием молока возиться не надо, пойдет оно в пойло скоту. А с другой стороны, чаю быстро не скипятишь, картошки и другого горячего не сваришь. Ладно, сегодня медом да молоком с хлебом обойдемся. Колбасы сын из Гатчины полпуда привез, надо ее съесть, холодильник-то все равно размо­розился,

Она смотрит на гостей с кровати, сон нейдет, перето­милась, да и любит послушать, как Миша, ее муж, вече­ром на балалайке, коли телевизор молчит, играет. Рань­ше Миша на гармони мог, но они после войны отстраи­вались— деревня полностью фашистами была сожжена, пальцы у мужа окрепли, он на балалайку перешел.

На живую музыку, если выпивши, с полистовского конца выползает Егор Васильев, частушки поет, всю свою жизнь в них уложил: “По раненью в плен попался, не виновен, видит бог, в Кенигсберге наплел лаптев и до Ратчи в них побег”. Трудная у него биография. Поднялся в армии до командира роты, вся деревня им гордилась, а потом вот плен, теперь разнорабочим-полеводом на ро­дине работает. С Егором одно удовольствие работать. Ни от какого наряда не откажется. Ну а что выпивает — что ж. Так сложилось, кто на полистовском конце жи­вут— пьющие люди, у них на хлавицком — трезвенники. Два конца всего и осталось. Раньше летишь, бывало, са­молетом на сессию — крест огромный из домов, теперь буква “Г”, и их, хлавицкая, перекладина покороче, в ту памятную зиму люди съехали. А теперь просто так дома бросают, кому надо, приезжайте, занимайте их даром. Только давно никто не приезжает.

И Ольга Прохина, и Маруся Михайлова инвалидки, но тоже всегда помогут на сенокосе. А Мишу завтра она пошлет в Сихово, где когда-то больница была, трава уже там так свалялась, словно колтун в волосах, а Женю — в Татищи. Хотя нет, у Жени Рилова трактор сломался. Миша мимо проходил, буквари тракторные на траве раз­ложены, жена его Лина рядом стоит, ключи подает, Ми­ша мне говорит, надо у фрикциона гайки отпустить, а Женька затягивает, и не скажи... Гордый характер у Женьки, немногословный, пошлет подальше, если сунешь­ся с советами, а через час-другой сам разберется и уже навсегда ошибку запомнит. Не любит Женька советчи­ков, да и нервы у него оголены.

Как-то в День Победы собрались они, выпили, завспо-минали войну. “А я ничего про войну не помню, — гово­рит Женя, — помню только, как немец в белом халате, в фуражке схватит своей рукой мою руку, да и отсосет кро­ви полный шприц, а потом меня белого на снег выбросит. “Следующего подать!” — кричит. А я только знаю, не до­ползу, до барака, сожгут в печи, как мою сестру Ляльку. Попадись мне сейчас этот фашист!” — на Женю в это вре­мя не смотри, мускул на его лице ходит, каждая жилочка дрожит.

Он не ратчинский, после войны ему семь лет было, по­сторонняя старушка его на Межник привела. Был у нас жилой остров Межник в самой середке болота, около Русского озера, и еще несколько островов, там колхоз “Красный моряк” теплился, председатель всех сирот при­нимал, молоком отпаивал, а потом, как все с островов съехали, Женя у нас стал работать. Но с тех пор не мо­жет людей в белых халатах видеть. Жена у него уходчи-цей за телятами работает, так и ей велел халат перекра­сить.

Лина Женьку в руках держит, брови к переносице сведет, крикнет на него. “Мать, мать, ну что ты, что ты?” — скажет Женя, стопочку в сторону отставит. Если тракторных работ нет, идет ей помогать. За Линой 33 не­тели закреплены. Все вручную: вода, корма, чистка — сто рублей в месяц выходит, не жирно! Другая бы на усадь­бе, в центре, давным-давно такую работу бросила. Они уже столько раз в отделение писали. Всего и надо-то 30 метров труб да насос. Миша берется воду сделать. И Марина последний год пасет, на пенсию выйдет, без­отказная женщина, одинокая. Надо думать об изгородах для бычков — проволоки бы две тонны выбить. Так ведь почти списали Ратчу с планов, разве дадут проволоку диаметром три миллиметра, ГОСТ 380-60. Несколько

лет подряд заявки пишет на нее, наизусть выучила дан­ные.

А завтра в Татищи, только и остались от соседних де­ревень названия: Ленно, Борово, Татищи, завтра вместо Женьки она его сына, “мужичка с ноготок”, пошлет, Алек­сея Евгеньевича, шестиклассника. Пусть на грабелках в валки сено собирает. Тоже безотказный человечек, такая же дочка у них'была Катя; как замуж вышла, съехала в Старую Руссу, Лешка у Кати теперь зимой и живет, учится в школе. До армии только и будет помощником в Ратче, как и ее, Марии Яковлевны, сыны. В этом году и трактором уже управляет. Молодец. После армии же­нится, жена в глушь не поедет, как ни будет уговаривать ее Алексей Рилов, лучший тракторист совхоза. По ее мне-нш0 — такой уготован ему путь. Как перешли они из кол­хоза в совхоз, совсем дисциплина упала. Пригнали как-то шефа — тракториста из Великих Лук, молодого, только что армию отслужил. Он ночью бражничает, днем оста­новит трактор в борозде и спит. И не скажи —- огрызнется матюгом, а в лучшем случае шуткой: “Пахарь, тетка Ма­ша, спит — зарплата в городе идет”.

Бывало, при колхозе весну, лето, осень, да, почитай, круглый год, переживаешь за удои, за центнеры. Жизнь твоя не от бумажного рубля, которого сколько хочешь можно подпечатать, зависела, а от конкретных дел, уро­жая! А как стал у них совхоз, заинтересованность на убыль пошла! Она как-то сравнила статистику: кроме яиц, себестоимость любой продукции в колхозе ниже. Те­перь вот на пленуме дано указание частично оплачивать трудодень в колхозе снова не деньгами, а натурой. Выхо­дит, еще больший вес колхоз приобретает. Задумаешься: может, и зря они в свое время радовались, что в совхоз их перевели.

Мария Яковлевна наконец засыпает за своим пологом. А молодежи все не спится, шутят, разыгрывают друг дру­га, негромко выкрикивают цифры лото. Одиннадцать у них “олех на деревню наступает”, семерка — “коси, коса, пока роса”, восьмерка — Рдейское озеро, оно и в самом деле восьмеркой на земле лежит. Но, видя, что мать ус­нула, стихают, расходятся по горнице, ложатся на приго­товленные им постели: у всех белые простыни, пододеяль­ники.

Егор давно ушел, Михаил отбалалаился, тоже уснул. Он еще более устал, чем жена. У Миши по количеству не много работ в июле: главная — косить на ДТ-25 траву, а до работы, утром и вечером, он рубит баню, и не какую-нибудь каменку, а чтоб была белая, просторная, с элек­тричеством, даже кафелем ее думает обложить и сделать краны и душ. На своем веку он срубил для себя первую изобку, небольшую, потом дети пошли, срубил пятистен­ку на 60 квадратных метров, она сгорела, срубил третью избу, в которой теперь живет. Кроме того, всю жизнь ру­бил по заказу избы — семь штук, а хлевов, разных дру­гих подсобных построек не счесть. И все это до и после основных колхозных работ. Обычная рядовая жизнь рат-чинца.

До нынешнего года я себе зримо не представлял, что значит рубить избу, а весной на одном из островов за­теял делать жилье, всего-то два на три метра, и тут же на втором венце выдохся. Срубить осину или березу, око­рить ее, вытащить из леса к месту постройки, сделать па­зы в бревнах, даже с помощью черты по нескольку раз примерить бревно. Пишу эти строки, и тотчас заныла по­ясница. Теперь, когда я сплю у Сорокиных в горнице, да и в любой другой деревне, с почтением смотрю на стены, на двери и пороги, на матицу — главную балку на потол­ке— бревно длиною до 12 метров! И не из мягкой осины, а из сучковатой твердой ели срублены избы в Ратче. Ра­мы, резные наличники, крыша, а полы, потолок! Ну-ка, напилите досок вертикалкой. Это надо взгромоздить на козлы бревно, один внизу, другой- наверху, днями, неде­лями пилят доски.

В Ратче половина домов пустует, есть деревни по краю Полистовского болота вообще брошенные — все они ког­да-то после войны были восстановлены. Какой же огром­ный труд вложен в них!

А Миша вот верит во что-то, говорит, не может быть, чтоб Ратча пропала, ладит баню на века, из кондовых елок.

Михаил Васильевич Сорокин с врожденной сметкой, с русской ухваткой. Сколько он просил у начальства сва­рочный аппарат, нынче где-то за свои кровные деньги достал его. Именно кровные. И как только на улице не­погода, косить нельзя, вместе с Егором варят навесной подборыш на трактор. Чтобы валки сена, которые сгре­бает Леша на лошади, собирать в кучи на шесты на ри-ловский трактор, а Женя будет отвозить сено к стогу. Коп­нитель — это уже на будущий год они сделают.

Еще никто не знал, не велось и разговоров в их крае о привязном зимнем содержании бычков, скотину держа-

ли по пять-шесть голов в загончике, сильные бычки заби­вали слабых. Миша сам наплел веревок, привязал каж­дого бычка к своему месту. Вы думаете, “спасибо” ему сказали? Сказали: задавится хоть один бцк —с тебя вы­считаем! Никто не подсчитал, на сколько же сократилась гибель поголовья, не заплатили Сорокину ни копейки.

Осенью Михаил Васильевич собирается начать по­стройку аэросаней, достал чертежи, двигатель. Аэросани для ратчинцев не забава, как у горожан, съездить пару раз зимой на рыбалку, а первейшая необходимость. “Ку­пили бы с удовольствием “Буран”, деньги имеются, — го­ворят Сорокины, — но где же его достанешь в нашей глу­хомани?”

И верно, в Ручьях —деревне в девяти километрах от Ратчи — на полках только водка и ламповые стекла. Ре­зиновые сапоги, плащи для пастьбы коров, насосы “Кама”, шланги, сепараторы, телевизоры, холодильники — все это надо доставать через знакомых, через посылки. Ох как нужна пила “Дружба” деревне, уже и в районной газете об этом, писали, казалось бы, ясно, от всех этих мелочей и немелочей в том числе зависит, быть или не быть Рат­че, давать ли горожанину в год 12 тонн мяса.

Да разве только в мясе дело? В рентабельности? — слово-то какое голое. О Родине ведь разговор, жить или не жить ратчинцам там, где они родились, выросли, за­щитили и восстановили деревню и хотят быть в ней да­лее.

Но продолжаю разговор о семье Сорокиных. Миша обладает ястребиной памятью, разберет трактор до де­тальки, помнит обратную сборку, врожденный сметливый левша. На нем — дрова всей деревни, пахота огородов, ре­монт построек. Они с женой как два крайних столбика с туго натянутым тросом, за который держатся все ос­тальные жители и особенно крепко пенсионеры.

Пенсионерок здесь столько же, сколько работоспособ­ных, и в основном их зовут Мариями. Чтобы не путаться, постепенно их имена видоизменились: Маня Городская, Маруся Бараниха (Михайлова), Маняша, Марина, Ни­китична, Мария Яковлевна тоже ведь пенсионерка.

Начну с Маняши. Маняша хоть и разменяла десятый десяток, как она говорит, но все еще девушка. Ее прадед с семьей из одиннадцатого военного округа, бежали от Аракчеева целой связью — домом из четырех пахотных солдат — на Луковый остров. А как прижились, раствори­лись от Поселянщины, уже отец перешел жить в Коидра-тово. Прописаться тогда в деревне было потруднее, чем сейчас в Москве, но общество его приняло, он одно дело у них уладил.

“Настали времена наконец и для Полистовского края, чтоб картошку внедрять. Приехал весной картофельный чиновник, ну, по-нашему уполномоченный, велел полмеш­ка картошки бабам настряпать: намять, нажарить, на­печь. Вперед сам поел, потом приказывает подходить ос­тальным пробовать. А надо сказать, на болоте в основном вольные, самосущие люди жили, никаких указов сверху не терпели. “Вкусно?” — спрашивает картофельный чи­новник. “Нет!” — отвечают мужики. Чиновник опять по­клюет то, се. “Да как же не вкусно? Вкусно!” — “Нет! — стоят на своем самосущие люди. — Мясо, сметана и греч­невая каша вкуснее”.

И тут как раз к общественному столу на лужайке тата подошел, высокий, ладный, в Кондратово за нитками явился. У нас все свое было: лапти-валенки, одежда, соль выпаривали, вместо сахару мед лизали.

“Эй, свежий человек, иди сюда, —велит чиновник. Ру­мяненький такой, стройный господин из молоденьких, на минутку задумался. — Вот как он укажет, — на батю ки­вает, — по справедливости и поступим. Скажи, свежий человек, свое мнение об этой пище!”

Пробует дед картошку, вроде ничего пища, особенно жаренная на коровьем масле, искоса на мужиков погля­дывает — хмурятся мужики. Ведь-с ними далее отцу жить, а не с чиновником, при чем тут справедливость? “Ваше благородие, говорит, когда, к примеру, у нас голод, мы камыши тягаем и корневища печем, такой же крахмал, как и здесь, эту картофель даже коровы есть не станут”. — “Как же не станут, как же не станут, — чуть не плачет чиновник, — у меня в трех волостях, как им велено, на лучшие земли сажают, едят с удовольствием, а тут не ста­нут. Я же по-доброму к вам, селяне, командой из солдат не пользуюсь, первая деревня претензию заявила, в от­чет не вписывается. Ну, в Казани, там у чувашей бун­туют. Вы же грамотные мужички, а мужички!”

Тогда дедуля переглянулся с грамотными мужиками и говорит: “Ваше благородие, можно вас на минуточку в сторонку, извините, конешно, меня за совет, вы возь­мите и отпишите в губернию, что крестьяне картошку посеяли”. — “Как это я отпишу — они же ее, сказали, са­жать не будут”. — “А вы все равно отпишите, что посея­ли”.— “Да они же не посеяли, — удивляется картофель-

ный чиновник, не в пример сегодняшним уполномоченным, непонятливый господин. — Это же обман государства, оч­ковтирательство”. — “Да никакой это не обман, —втол­ковывает ему батяня, — вы высыпите картошку на землю и уезжайте, предоставьте все остальное божьей воле и времени. Каждый мужик ведерко-другое возьмет и по­тихонечку у себя на огороде посадит где-нибудь в тай­ничке: у нас важно самому убедиться и, если хорошо, перед другими не запоздать. А когда сверху силовой при­каз, много крови всегда проливается. Через пять лет при­езжайте, увидите—-все само собой выйдет, без натяжки и обмана государства”..

Вот за это-то и прописали кондратовские мужики де­дулю,— смеется Маняша, — правда, потом за головы схватились: как из револьвера настрелял батяня сынов, восемь штук, и девок пять. Это значит, каждой мужской душе выделяй надел”.

А ее отправили в работницы в Ратчу, чтоб остальные братья-сестры могли на ноги встать. И вставали, и по мужьям расходились. И она тоже мечтала о счастье, блю­ла себя, да вот не судьба, видать. Недавно паспорт ей выдали, пенсия у нее двадцать восемь рублей, сестра Та­ня воду носит. Спасибо Советской власти, жить можно. Сначала у кулака работала, даже за оратая за плугом ходила, потом в больнице у барина Гравера, у попа. Даже у бедняков многодетных нянчилась — везде в людях не­сладко. Бывалочи, днем наработаешься: и жеребца, и ли­нейку вымоешь, а вечером на Крестах гармошка. “Мань-ка, — скажет хозяин, — завтра в пять вставать!” А все равно не утерпишь, бежишь на Кресты. Весело жили, их­ний деревенский праздник Никольская — это осенью, тро­ица весной, в другие деревни ходили, умели работать и отдыхать. Старики и те разойдутся, под ручки от канавы до канавы схватятся, всю улицу перекроют, идут, песни поют, а старушки сидят на лавочках, на них смотрят, обсуждают. Мужики заживались до старости, как и баб­ки. Враз умирали, парами. Не могут друг без друга. Та­кая вот выработалась привычка. Ей вот, наверное, никак не умереть будет, потому как одна.

А еще, как сейчас называется, в детском садике вос­питателем работала. Шел еврей с лотком через их мест­ность, понравилась ему деревня, он в ней и остановился на житие, своих откуда-то с Витебщины пригласил, порт­ного, сапожника, без них бы Ратче туго пришлось, как-никак 400 дворов. Мина ихняя даже завивки девкам делала. Они все вместе скопом обосновались в Говнюш-кином тупичке, детей наплодили, все картавенькие, с го­рошинками во рту, как выбегут в одних рубашонках на улицу, огороды только трещат под ними. Вот и поручил ей мир за ними следить, изгороду как для бычков сдела­ли, зимой избу выделили. Она их и на горшок сажает, и кормит. Ребятишки все рыженькие, сопельки на солнце зайчики пускают, ее зовут уважительно — Мария Дми­триевна, и другие бабы стали своих детенышей сдавать, то время до сих пор вспоминает. Но и теперь она хорошо живет, спасибо Советской власти, — Маняша забылась, повторяется, —- пенсию 28 рублей получает, воду ей сест­ра Таня носит, — кивает она на вошедшую Таню, жену Егора Васильевича.

Таня садится, слушает разговор, а узнав, что путь мой далее через болото на Кондратово, всплескивает руками: ой, лихоньки, у них там племянница Тоня Кудряшова жи­вет, по слухам, недавно вышла замуж, не передам ли я ей письмо, они десять лет не виделись.

Тоню Кудряшову, выйдя впоследствии из болот, пер­вой и встречу на покосе. Тоня бережно возьмет в руки письмо, отвернется, вскроет его, прочитав, промокнет кон­цами платка глаза, а меня за почтальонство усадит за до­щатый столик под дубами и будет кормить разной-разной снедью. Хорошо после двух дней блужданий во мхах си­деть в тени берез, пить клюквенный морс. Передам я при­веты и от Антонины Григорьевны из Полисто ее сестре Саше, которую она не видела уже пятнадцать лет, от Риловых-—Ивановым. Ратча, как сейчас наши города дружат с заграницей, испокон веку была побратимом Кондратова. В Ратче рождались лишние парни, в Кон-дратове — девки. Маняша и Таня оттуда родом.

Постепенно кладочки, по которым люди бегали друг к другу в гости, сгнили, тропа дружбы заросла. Лет пять назад, чтоб повидать свой род, Тоня и ее сестра Саша пытались пробиться в Ратчу, дошли до острова Высокий, пашней еще труднее идти, чем болотом. Все-таки преодо­лели частые как бамбук осинники, и вдруг новое препят­ствие на их пути: огромная то ли лужа, то ли озеро. Года за два до их похода гнали по этому пути племенного бы­ка, он в проннице и завяз. Чтобы до подхода помощи окончательно не захлебнулся, подложили под голову жер­дей, вытаскивали за рога вертолетом. Так и не дошли они тогда до своего рода, повернули обратно.

Но вкруговую, через Гоголева, тоже далеко: грязью

14 километров, далее, если дорога в хорошем состоянии, до большака автобусом, по большаку до станции Локня, от Локни до Сущева поездом, от Сущева шесть километ­ров до аэропорта в Бежаницах, а если самолетик не по­летит (лететь всего 10 минут), надо ехать до Цевла, и там нанимать за три-четыре пол-литра лодку до Ручьев. А от Ручьев, тут уже рядом, всего три часа торфами до Ратчи. В тысячу раз легче увидеть дальневосточную род­ню, слетать в Париж, на Северный полюс, чем встретить­ся сестрам Саше и Антонине Григорьевне. Вероятно, те­перь так и не увидят никогда друг друга. Хотя по прямой по воздуху, я мерил карту, всего двенадцать километров. Кондратово стоит в конце полуострова, который длинным языком вонзился в Полистовское болото.

И вот какая у меня возникла мысль.

Дорогие псковские вертолетчики! По долгу службы вам приходится неоднократно кружиться над тем краем, и по пожарным делам, и людей в больницы и на сессии отвозить, а помните, как пропало в болотах колхозное стадо из совхоза “Холмский”, и вы его разыскали, ну что вам стоит сделать пятиминутный скачок в Кондратово, перебросить старух на часик друг к другу. За долгую жизнь, создав своими руками фундамент цивилизации, имеют же право эти люди хоть капельку милости от того фундамента. Конечно, все то надо оформить билетами. Какие угодно готова заплатить Маняша деньги, чтоб по­видать своих.

Маняша дружит со своей соседкой, Маней Городской. Как только Таня приносит сестре воду, к Маняше прихо­дит Маня Городская на чаек. Ниже ее рассказ.

В год смерти Ленина всюду голод был, и они с мужем уехали из Ратчи в Петроград. Муж у нее корабли на мо­розе клеил, простудился, в один день с Кировым хорони­ли. Стала она детей поднимать, на “Химике” работать. Детей подняла, в блокаду выжили, ратчинская порода крепкая, но после войны двоих потеряла. А врачи гово­рят, если еще немного хотите пожить, езжайте в дерев­ню— печень у вас заболела и почки. Она хотела под Ле­нинградом остановиться, где глажи, первое дело от пече­ни морошка. Только на Карельском перешейке дорогие дома, а в Жихареве торфоразработки, шумно. Вообще-то она просто так привередничала, все равно бы в любом случае на родину вернулась, где каждый кустик — дом. В Ратчу переехала в шестьдесят четвертом. И весь июль босая в глажи ходила, мхи здешние хорошо ревматизм лечат. Ела морошку сырой и домой носила на варенье, венчики сушила, чтоб зимой заваривать, в августе кры­жовник ела, брусники намочила, черники насушила, клю­квенный морс пила, словом, всю лесную ягоду употребля­ла, и принес ей еще дед Молотков с Домши меду от диких пчел, ну, вот так и оклемалась, и до сих пор живет, а го­ворили, цирроз печени у нее, нефрит. Не напишу ли я ей письмо внукам? Витька, подлец, как женился, хоть бы две буковки прислал, она детей растила, некогда было письму выучиться.

В Ратче был когда-то ликбез, все выучились писать “Мы не рабы, рабы не мы”, но постепенно за работой грамотность стала забываться, к тому же у большинства есть телевизор, программа “Время”, газету читать не обя­зательно. Школа давно закрылась, школьное имущество разобрали по домам. В Полистовском крае сейчас всюду можно увидеть парты: в усадьбах, в огородах под ябло­нями," из одной даже сделана будка для собаки.

“Пойдемте, посидим за партой”, — говорит мне тетя Наташа, единственная не Мария в деревне Ратча. Белая, чистая, большие серые глаза, прямой нос, и хотя ей за 70, совершенно не похожа на старуху. Она рассказывает, как гнали ее с детьми в неметчину. А было тех детей у нее тринадцать штук: своих двое, еврейчиков пять, их ро­дителей немцы расстреляли, а Маняшка детей спрятала, все в веснушках, Маняша их за русских выдавала, само­му картавому велела немым быть. А как стали немцы Ратчу палить, пошла в склеп ложиться, умирать, месяц лежала, а потом ушла к партизанам стирать и кашева­рить. “А детей я забрала. Только вдруг, когда нас гнали с болот, на переправе через речку Цевла, сестрина коро­ва заупрямилась, два раза вспять поворачивала. “Если в третий раз повернет — пристрелю”, — говорит немец, ко­мандир переправы. Замычала горестно Ольга — наступи­ла на мину. Немца, перевозчика, Ольгу убило, а двух се­стер тети Наташиных ранило. Набежали другие немцы, в досаде сестер пристрелили. Пять племянников мал мала меньше пришлось на себя взять. Да еще в пути татарчо­нок прибился, словом, целая “дружба народов”. Всех в неметчине выходила. Один только умер, и то от скарла­тины. В любых условиях от этого дети-до войны погибали. Всего натерпелись, побирушками ходили”. Теперь пишут ей, мамушка Наташа дорогая, наезжают проведать, по­сылочки шлют. Целые романы можно про ее поход сочи­нять. “Да возьми любого, про любого ратчинца можно

написать сценарий его жизни, ты поговори с Сорокиным, он тебе не рассказывал, как мальцом сбегал в партиза­ны? Что? Рассказывал уже!”

Миша со своим закадычным другом Генкой в двена­дцать лет пошел поступать в партизаны. Партизаны их не приняли — малы. Тогда они украли винтовку у сонного часового, снова пошли на болота искать своих, партизан не нашли, встретились с воинской частью, которая через мох выходила к своим и заблудилась. Миша с Геной их вывели.

В прошлый год Михаил ехал в Ленинград, входит в купе, а там сидит полковник. Миша ему говорит: “Здрав­ствуйте, скажите, когда вы выходили из окружения из Полистовских болот, как звали тех мальцов, что дорогу вам показали?” У Миши зрительная память, у полковника память на имена оказалась. “Миша и Гена”, — отвечает удивленный военный. “Дак вот, товарищ полковник, я один из них, я — Миша”. Обнял его полковник, свой ад­рес дал, звал в гости. Но Миша адрес потерял, фамилия военного, кажется, Петров, живет в Ленинграде — вот все, что знает он о нем на сегодня.

Им бы тогда остаться сынами полков, да Генка домой к маме запросился. Только вместо мамы попали они в плен к немцам. С винтовкой мальцов взяли. Сидят в ба­не, а назавтра ждет их расстрел. И слышат через дверь, как дальняя их родственница, дивчина Любаша, внуша­ет переводчику, тот все ее домогается: “Отпустишь маль­чишек— буду твоей”. Своей честью пожертвовала — две жизни спасла. Теперь вот на Михаиле Сорокине Ратча держится.

А Любаша сколько потом напраслины имела, хулы. Съехала она из Ратчи после войны на озеро Пол исто, откуда и название пошло болотам... И вот терпению ее пришел конец, говорит родителям: “За водой я пошла на озеро”. И нет, и нет ее. Мать всполошилась, выбежала на берег, видит на песке буквочек ряд, а она была тоже неграмотная. Мальчишка тут случился, первый класс окончил, после войны школы в крае были: “Давайте я, бабушка, прочту”. “Люба утонула” — вот что было напи­сано на песке. Говорили разное, что парень, которого она любила, доложили ему злые люди, он и отступился от Любы, другие говорили, что родители были против заму­жества дочери, мол, парень бедный. В Полистовском крае взгляды, обычаи отстают от жизни на материке.

А сколько наговоров испытала на себе Мария Федо-ровна, по прозвищу Никитична. Когда я ее впервые встре­тил на улице, думал, артист Тонков приехал в Ратчу от­дыхать от славы, от Маврикиевны. Такой же глубокий платок, запавший рот, железные очки. Но рассказы ее совсем невеселые: себя не решила, наверное, только по­тому, что троих детей не могла осиротить, и среди них самого главного, самого особенного — Васятку. Да ведь почему же она должна покидать Ратчу, как Люба? За правду надо бороться там, где неправда на нее навали­лась, на своей родине.

Ведь как получилось. Они под немцем были, а Лисовые Горки на другой стороне болота — советские, и Павла, ее мужа, за геройство на побывку пустили. Он возьми но­чью через Горки по болоту к ней и явись. Два дня поти­хоньку миловались. Он ушел далее с немцами воевать, а она брюхатеть и брюхатеть начала, платок на лоб на­двинет, ходит пукатая по селу. А народ судачит — нагуль- • ная Мария, от полицая, не иначе. Все наши мужики в пар­тизанах, вот ужо Павел придет с войны!

Родила она Васеньку, а сил накосить на скотину не было, она и сдай корову по немецкой справке на прокорм в другое село. А после войны узнает, что корова в Волоке, она детей забрала и поехала ее отсуживать.

А судья, такая справедливая женщина, справку не­мецкую в сторону отложила, велела корову к крыльцу подвесть, и мы ее с Софьей звать стали. “Ферта, как ус­лышала мой голос, “му”, — говорит и ко мне пошла”. А потом сидели на крылечке с Софьей и обе плакали по Павлу.

А как гнала с детьми корову Мария через леса, через реки Кунью, Сережу и Ловать семь дней, как дезертиры на нее напали, а увидели ее в лаптях, детей-оборвышей — пошли прочь. “И так жалко мне стало их, у всех людей впереди свет, в июне 45-го года это было, а у них впере­ди тьма. Кричу им: вернитесь! — подойник с молоком им отдала и хлеб отдала. — Прощать людям в сто раз труд­нее, чем ненавидеть”.

Я, словно школьник, сижу за партой с Никитичной и слушаю, слушаю, слушаю...

Узнал и не совсем приятную для ратчинцев историю.

В 1961 году, вьюжным февралем это случилось. Ма­рия Яковлевна только что родила Сережу, в люльке его качает. Вдруг без стука дверь и распахнись — входит жен­щина в драповом пальто в заплатах, подпоясана почему-то колючей проволокой. Высокая-превысокая, лик чер-

ный: “Дай поесть!” И, не дождавшись разрешения, к сто­лу бросилась, хватать стала горстями хлеб, сало, мед, люди в Ратче наконец-то жить сытно стали, еду в рот за­пихивает, давится. Миша вышел из горницы, до этого все стоял у притолоки, и вытолкал ее на улицу, мол, иди в другой дом.

Рядом Галина Ивановна, учительница, жила, но у нее муж уехал на лесозаготовки, тоже не пустила человека, и другие боятся черной женщины.

В последнем доме одинокая Маня Городская только что поселилась, горожанки, известно, еще более пугли­вые, чем сельский человек, та через дверь с ней побесе­довала. ..

Наутро вышла на порог, метель затихла, стала сугро­бы на крыльце разметать, варежку из-под снега подняла, штопаная-перештопаная варежка. Долго не могли смот­реть друг дружке жихари в глаза: “Что же деется с нами, люди? После войны вся деревня в трех землянках поме­щалась, всем прохожим место находилось, их в ту пору по России немало брело, а как зажирели, забогатели — черстветь душой начали”. И с тех пор никому никогда более не отказывала Ратча.

А женщина та, по слухам, в войну сбежала из фаши­стского плена, сажала под лопату меру ржи да и одича­ла на одном из островов. Другие говорили про сумасшед­шую с дурдома, третьи — что это Голубушка с Рдейского монастыря.

Неполным было бы описание Ратчи без двух, живу­щих не так, как все люди. Это Надежда Васильевна Бог­данова и дед Молотков. Надя на сегодня обосновалась в хлавицком конце, напротив Сорокиных. Дома пустуют, она протопчет слабую тропочку в лопухах и, пока не забьет чело печки свернутыми в трубку газетами, такая у нее манера, не съезжает в следующий дом. Тепло в из­бах Надя поддерживает печкой-времянкой, которую несет под мышкой. Еще с ней котелок и ложка.

Надя изработалась, у нее почти нет сил существовать далее. В войну за помощь партизанам мать ее была рас­стреляна немцами. Надя была старшая дочь в семье. Ма­ленькая, худенькая, тянулась изо всех сил, чтоб выкор­мить двух младших братьев. Выкормила, отправила их на стройки коммунизма. Пришел отец с войны, женился на другой. У Нади с мачехой пошли нелады, иона много лет скиталась: в Сольцах, Дедовичах, Порхове, где толь­ко не работала, где только не жила. Устала и, когда отец. с мачехой уехал из Ратчи, вернулась, конечно, на роди­ну. Но силы ее уже были на исходе. Она может пластом лежать день, два, неделю. Жители Ратчи не оставляют ее в беде, заходят проведать, приносят свертки с едой. Но Надя ничего не ест в такие дни. Потом кое-как встает, идет пасти частных овечек. Этим и кормится, в кол­хозе работать не в силах, а зимой ходит по избам. При­дет, сядет на порог очередного дома, ей дадут поесть. “Ну, как, Надя, живешь?” — спросят. “Ничего”, — ответит она. Это значит — пора уходить. Встанет, побредет в нетопле­ную избу.

Вся беда в том, что до пенсии ей вряд ли удастся до­тянуть. В войну, чтоб не попасть в Германию, иначе бы младшие братья пропали без помощи, она назвалась с 29-го года, на самом деле Надя с 25-го года, и теперь паспорт у нее неверный. “А мы что? Мы готовы подтвер­дить ее настоящий год, вместе росли, — обещают ратчин-цы, —"никто ведь не думал, не гадал, что для колхозников введут пенсии!”

Как-то я выходил на Ратчу от Городищ, лил, не пере­ставая, дождь, Надя пасла овечек. “Может, Надя, похло­потать, чтоб тебя отправили в инвалидный дом?” — спро­сил я ее. “Не знаю, — ответила она, ковыряя палкой землю. — Ведь у меня братья есть, один в геологах, по­следнее письмо от него, как Гагарин прилетел, было. Вто­рой, Алексей, живет в Сланцах, мастером на шахте рабо­тает. Хоть бы посылочку прислал, другие же получают, не важно, что внутри, пусть хоть каменьев накладет”. (Адрес Нади: Псковская область, Бежаницкий район, п/о Полистовские Ручьи, дер. Ратча.)

Противоположность Нади дед Молотков, последний житель деревни Сихово, что в километре от Ратчи. Дед — сгусток энергии, заведенная на всю жизнь пружина, но его потенциальные возможности не всегда в жизни рас­крывались полностью. До сих пор на меня сердится. За Калинкину. Дело в том, что я в своих походах знаю в ок­руге многих людей, и дед однажды просил рекомендовать его. Не сразу до меня дошло, что он, похоронивший год назад жену, хочет снова жениться, Я познакомил его с Любовью Марковной, работящей опрятной женщиной. И вскоре она из Кондратова переехала к деду. Но однаж­ды зимой по морозу сквозь их остров проезжал с концер­том автоклуб. Через концерт, через юморные частушки: “Хватили, братцы, лиха вы, не будет больше Сихова, пе­реезжайте в Красный Луч, там небо ясное, без туч”, объя-

вили молодые культработники деревеньку неперспектив­ной.

После тех песен напало на Марковну оцепенение. Ру­ки положит на колени, уставится в смоляную слезинку на стене: выходит, зря со стариком только что новую до­мину отгрохали, как же они без Русского озера, без Меж­ника?

Но жить-то дальше надо, и теперь, чтобы заставить Марковну что-то делать, надо прикрикнуть на нее, и обя­зательно грубо. Например: “Чисть картошку, дура ста­рая!” И Молотков, страдая, кричал. Однажды вот так приказал, ушел через болото в магазин, вернулся, а она весь мешок перечистила. Для окончания работ на нее сно­ва крикнуть надо. Пока еще были в Сихове работоспособ­ные, особенно любил ее бригадир, он как-то приказал рыть силосную яму, на троицу это было. Ну, и забыл он про единственную свою рабочую силу, пришел на третий день, а она на дне глубочайшей, чуть ли не до центра земли прокопанной ямы комочком свернулась, никто же ее не остановил — трудилась до предела. Бригадир го­ворил, дали бы ему таких баб с десяток, их бы бригада не то что по совхозу, по району гремела.

Прозвище деда — Веретель. Он и впрямь все что-то делает, вертится, не посидит ни минутки спокойно. Зна­менит на весь край тем, что отказался от пенсии: “Стыд­но, говорит, не работая, получать здоровому человеку от государства деньги”.

Долгое время в Сихове был перерыв с электриче­ством— упал столб. Он уже неоднократно падал, и элек­трики отказались его ставить — попал на плывун. Дед придумал его заменить “плавающим столбом” — свобод­но стоящей на мху треногой. Занимается понемногу пче­лами, может с помощью рогатки-палочки указать, где рыть колодец, плетет желающим короба, даже лапти по заказу может сделать.

И в то же время всю жизнь прожил на одном месте, воевал за свой край в партизанах здесь же, рядом, в По-листовских болотах. Не то что в Москве, ни разу не бывал в районном центре Бежаницах. Дважды только и ходил в Чихачево за семенами. “А почему мне куда-то ездить, мне и здесь хорошо”, — отвечает дед любопытным. Но тракторист, механизатор отменный. Около дома сарайчик, в нем сборный токарный станок, винтовой пресс, горы старого железа, прессует из него швеллеры, чтоб через болото проложить путь на большак.

“Ну, зачем тебе, дедуля, прокладывать эту рельсу, деревня нерентабельная, закрывается, а ты — последний ее житель, — говорят ему люди, — на печке тебе давно пора лежать или в доме престарелых быть, ведь зарабо­тал ты себе отдых!”

Лучше ему такие вопросы не задавать, заведется, за­орет: “Врешь, мы еще поборемся, постоим за себя!” — обложит вас матерком, вскочит на свой велосипед со спе­циальными ребордами, борода на две стороны, покатит по железу на почту. Гром по округе, словно от реактивного самолета.

Но ответы на его запросы пока все неопределенные; последнее время одержим идеей. Прошлый год, размахи­вая семнадцатой статьей Конституции, где разрешается “индивидуальная трудовая деятельность в сфере... сельского хозяйства... основанная исключительно на лич­ном труде граждан и членов их семей...”, кричал, что если ему дадут трактор и комбайн, то он берется обрабо­тать сто гектаров пашни вокруг деревни, на которой сей­час даже скот перестали пасти, или выкормит пятьдесят нетелей. Вот для этого ему и нужна узкоколейка, проло­жит он старую рельсину в мир и покатит на дрезине сда­вать зерно и картошку государству не только зимником, но и осенью и летом.

“Ты пойми, — откручивает он мне уже вторую пугови­цу,— мне ведь не деньги главное, хотя и от них не отка­жусь, не могу я без работы и еще не хочу, чтоб мне свер­ху, старому крестьянину, агрономша молоденькая указы­вала: как сеять-убирать хлеб, я, мил человек, со своим опытом, может, по-другому поступать желаю, мне нужно, чтоб моя способность, мысль в дело вошла, свои силы и возможности всю жизнь мечтаю применить, а не под камнем держать. Молчи, не возражай! Ну, и что мелиора­ция! Она же не охватит песчаных островов на нашем болоте, а их полно вокруг в сто, двести, а то и более гек­таров, зачем же землям пропадать? Ведь на них люди жили! Глянь-ка на болота, видишь, сейчас там-сям остро­ва, как ежи, торчат, лесом заросли, а раньше как бритые были — все сплошь вспаханы трудящимся человеком. Мне уже тут доказывал один, что люди избаловались, излени­лись, что никто на это дело не пойдет. А Яков из Липов-ки? Ты же сам писал в нашей районке про его мечту, по­годи, не перебивай, а за ним в Стародубье Витя — мой сверстник собирается в кулак сынов собрать, а возьми чехов, Венгрию, Болгарию...”

В этом году я шел через Сихово и вдруг вижу, идет новая женщина с полными ведрами мне навстречу, зали­вает воду в небольшой трактор.

— Неужели разрешили? — спрашиваю неистребимого деда.

— Еще нет,— отвечает,— зимником “РС-09” к нам гнали, задний мост полетел, пока в затылках чесали, все кругом растаяло, по болотам ремонтную летучку не подо­гнать, а вручную перенарезать резьбу с М-14 на М-18 ленятся, да и три километра ножками по слякоти надо топать, взяли и списали трактор, а я его отремонтировал да и пригнал к дому. Завтра иду за пневматической те­лежкой в Красный Бор. Слабое место в ней подшипник сто пятый. Им бы перебрать колесо, а они старую телегу на свалку —новую выписывают. И “Сельхозтехнике” выгодно, план по деньгам выполняют. Заелись мы лоша­диными силами, разучились деньги считать, потому как не мое, а наше. В этом году и комбайн, по расчетам, у меня будет. На реке Тупичинке в Замошье мост вот-вот рухнет, я ходил, обстукивал его, начальству говорил, надо бы его отремонтировать, а мне отвечают, не суйся, дед,— не твое это дело. А лето нынче сырое — мой будет ком­байн нынче.

— Ну, а дальше, Матвей Григорьевич? — спрашиваю я. — Как дальше жить будешь?

— А дальше смажу технику и буду ждать, мне кажет­ся, вот-вот команда последует: единоличники, по зарос­шим пашням, огонь! Мне только на курок останется на­жать. И воровство, и равнодушность сразу исчезнут. Как-то приехали шефы, тогда еще мы картошку сажали, смотрю, шапочка вязаная идет по борозде, из-под копал­ки уборка велась, раз нагнется, раз ногой — картошку в землю зароет. Я к нему: “Такой-сякой”, а он отвечает: “Не путайся, дед, под ногами, ты требовательный, как подкулачник, а мы же не рабы”.— “Ах, раз я подкулач­ник, сейчас будешь у меня раб! —вбежал в дом, схватил двухстволку: — А ну, кланяйся земле, сука!” —так под прицелом и водил его по копани. Чуть потом не зааресто­вали меня. С кнутом и палкой, когда за горсть гороха колхозника сажали, понимаю сам, нельзя, не то время но вот отменили все это, и люди в другую сторону кину­лись. С ними по-доброму хотят, а они прямо осатанели, словно плотина какая прорвалась.

Пишу племяннице в Новгород: пришли мне электри­ческих лампочек —приходит целая посылка: “Я, дядя Матвей, уборщицей на заводе работаю, могу их достать сколько угодно”. Приехал внук Генка в отпуск, чеканку дарит, красивая чеканка: кабаны дерутся. “Раз понрави­лась, говорит, могу, дедуля, еще хоть десяток выслать, я при директоре штатный гравер — подарки гостям и ко­миссиям для их ублажения делаю”. •— “Да ты же, говорю, внучок миленький, за счет государства делаешь-то. Твой директор-добряк не из своего кармана труд твой оплачи­вает. Куда же смотрит народный контроль, где твоя со­весть молодая?” — “А мы, — отвечает Генка, — и народ­ному контролю подарки дарим”. — “Возьми, говорю, доро­гой внучек, чеканку обратно, не нужна она мне”. А он мне в ответ: “Взгляды у тебя, Молотков, доисториче­ские”,— и преспокойно заворачивает картинку в газету. Даже не покраснел, стервец.

Иду от деда, сильное течение вьет меж свай, фотогра­фирую этот самый мост, где нынче, по расчетам Молотко-ва, будет списана “Нива”. Вдали он, одетый в кожаный фартук, с третьей уже женой работают, по два-три часа в день выносят с пашни камни, мостят ими подъездные пути к полям.

И верно, как взведенный курок. Веретель. Конечно, когда-то придет внешняя помощь, мелиорация, механиза­ция, но неплохо бы, говорят они, с двух концов поджечь землю, наброситься на нее. Всю жизнь сей кок-сагыз—■ не сей кок-сагыз, травополье долой — да здравствует тра­вополье. Разочаровались, устали,' хватит. Сами, своим умом хотим дальше жить! Позор — чужим хлебом поби­раться, а земли заброшены!

“Шутка ли, придумали дойных коров запускать, — го­рячится дед. — В Нивках пятьдесят штук перестали доить, мол, людей нет. А я как-то приехал в Поддорье за запчастями, стоял и считал: в конторы на работу сто три человека прошло. Тринадцать человек на каждый сов­хоз.

Мария Яковлевна вычитала в Продовольственной про­грамме сокращение аппарата, а меня раздутие штатов тревожит. И еще недоволен я. Чтоб такие миллиарды ос­воить, люди нужны, а особо рассчитывать на приезд го­рожан, чувствую, не надо. Надо нам, оставшимся, от те­ми до теми работать, повышать производительность, а в Программе записано дневную выработку на трактор уве­личить за десять лет только на двадцать процентов, хоть и сказано, что это нижний показатель. Был бы я в пра­вительстве, в два раза выработку на трактор увеличил.

Если б немного и не выполнили — стремились бы к-ней. Как, спрашиваешь? На островах, я уже говорил, чтоб сво­боду инициативе дали. А в других местах через агита­цию, да и тракторов пусть понаделают, чтобы, к примеру, одним трактором весь Казахстан пахать, и обязательно при этом сжечь, взорвать все спиртовые заводы, иначе дело туго пойдет. И еще надо городу изо всех сил строить минеральные фабрики. РСФСР за три месяца не только не выполнила план по удобрениям, а сделала их даже меньше, чем в прошлом году. Мне все это Кляпенок разъ­яснил. Живет такой мужичок за Русским озером на острове Груховка. Наш болотный министр по уму! Въед­ливый, и при нем сватья, когда-то бухгалтером работала, у них все расчетам подвергается...”

В этот год я уже не спорил с дедом: чтоб пойти в по­ход, с большим трудом достал две банки мясных консер­вов, да и то в наборах. Сколько газет воевало с этими нагрузками, и вот перестали — победил дефицит. Да и “мое — наше” — тоже раздумья в голове. Путь мой был через Гоголево, единственное сильное село на псковской части болота, душистые клевера цвели: белые, синие, красные, огромные, как начесы у модниц, пчелы, сохра­нившиеся от гербицидов, жужжали, настолько сгущен­ный, сладкий дух разносился кругом, хоть тут же его по линии ширпотреба в пакеты запечатывай, отправляй в парфюмерные магазины. Одно только портило настрое­ние— тракторная колея шла прямо по посевам, и не од­на, раздваивалась, растраивалась — лето нынче дождли­вое, и вдруг перед самым Кондратовом травостой высо­кий, луговой, колея сжалась, превратилась в одну нитку, видно было порою, как трудно трактору перебираться через рытвины. Все выяснилось в деревне: луга отданы под личные покосы трактористам.

В последние годы неоднократно встречаешь в Нечер­ноземье людей с такими вот нерасчесанными мыслями, и молодых, и средних, и старых. Федор Павлович Астафьев из деревни Полисто мечтает собрать разъехавшихся по городам сынов и племянников и поселить их на островах, чтоб давать государству топленое масло, иначе русское, как звали его в Питере до революции, раз оно с Русского озера.

В Калининской области и в Новгородской есть такие люди. Например, хмурый пастух Родионов из Сормалот. Пасет двести голов дойных коров, пашни заброшены, по­травы нигде нет, заработок 500—600 рублей в месяц, жена, невестки — доярки, сыны — механизаторы. “Сбер­книжки пухнут, салятся — каждому хоть по двое “Жигу­лей” купить можем, но дороги, дороги... Разрешили бы трактора, комбайны покупать, семьей бы все земли под­няли, что вокруг брошенных деревень зарастают”, — го­ворит он. А пока придумал гонять скот через не нужные никому сады. Я выходил, заблудившись, на странный хруст, коровы у него тянут головы кверху, хрупая ябло­ками, — удои выросли от такой “травы” чуть ли не вдвое, зарплата — тоже.

Ну, а на сегодня выход, конечно, в шефстве, летят в Ратчу, в Сихово помощники самолетом из Великих Лук, точнее, до Ручьев летят. Далее идут пешком, чертыха­ются, что их сюда заманили. В первый и последний раз они в Ратче. Но поживут месяц, поработают, оглядятся, поохотятся на уток, половят рыбу, грибов, ягод насобира­ют и на другой год вновь просятся в этот край.

Руководитель их компании замначальника цеха Ана­толий Григорьевич Прокофьев вот уже четвертый раз сю­да приезжает. Сам забьет теленка, освежует, а органи­зовав быт, встает во главе косцов: “Эх, размахнись, ру­ка”. По всему видно, он — крестьянский сын. Как-то в компании мы с ним разговорились — так оно и оказалось. Он был послан родителем в город, окончил институт, ра­ботал конструктором, а когда потребовались в цехах (не­официально проведенные) замы по сельскому хозяйству, с удовольствием пошел на эту должность. Наладит ра­боты в Ратче, поедет в Макарино, оттуда в Слаутино и так далее. За цехом закреплен весь этот приболотный край. И так всю весну и лето. А теперь и зимой веточный корм начали заготовлять. Честно говоря, забыл свою спе­циальность радиста, зато может водить трактор, комбайн, знает основы агротехники (он на заводе кончал специаль­ные курсы).

Жена ворчит, но она тоже из сельской местности, у них в Великих Луках 60—70 процентов бывших колхоз­ников, и он Валентине внушает и детям внушает, пока они еще маленькие, что, как только подрастут, будут всей семьей ездить в деревню. Тянет его к сельским работам. Да и веяние времени это. Начальники цехов правдами и неправдами, раз от них ежемесячно для колхоза забира­ют 20—30 процентов людей, раздувают штаты. Завод строит общежитие за общежитием, чтоб приманивать мо­лодежь из районов. И как только они поступают на ра-

боты, тут же новичков снова посылают в район. Есть целые группы людей, таких же, как он, их так и зовут “заводские колхозники”, которые специализируются на сельском хозяйстве. А других уже не трогают, не посы­лают совсем, чтоб они повышали свой профессионализм в цеху. “Заводские колхозники” довольны: по-среднему завод платит, и в колхозе на уборке можно получить ]00—150 рублей, а если взяться аккордно монтировать сушилку или как они зимой собирали и запускали мель­ницу для приготовления кормов, то больше, чем в городе, заработаешь.

Особенно с нетерпением ждут шефов пенсионерки, го­товят соответствующую плату загодя, шефы взяли “шеф­ство” над их дровяной проблемой: вечерами разбирают старые дома, бани, сараи. “Ну, а завтра, — грустно шу­тят бабули, — если мы не помрем, дерево к самой де­ревне подступит, за огородами будем поленья заготов­лять”.

Ну, и когда мой очерк в ноябре подходил к концу, получил я письмо из Ратчи: “Здравствуйте, наш знако­мый Марк Леонидович и Ваше семейство, жена и дети. С Новым годом, с г риветом к Вам Сорокины и вся Ратча”.

А далее о жизни деревни: умерла мать Галины Ива­новны— учительница, просят прислать для пастьбы ко­ров и поездок на сессии прорезиненных плащей, а также высокую сковородку, старая совсем прохудилась.

Центросоюз, хоть и наказано ему в Программе, пока еще не раскачался, а вот бензопилу и насос “Каму” че­рез район выделили. Надю Богданову взяли в инвалид­ный дом, и вертолет теперь прилетает на ремонт электро­линии по первой заявке. А та.кже зимой обещают вновь пригнать экскаватор для продолжения дороги, тут ре­зультаты Пленума налицо. Так что от тех миллиардов, что намечено вложить в сельское хозяйство, и им пере­падет. И все еще в голове газета “Сельская жизнь”, на­печатано же там черным по белому, что разрешается выращивать нетелей по количеству, они так поняли, сколько каждая семья поднять в силах. Про создание прокатных пунктов техники написано, про пустующие на сегодня земли, на которых в постановлении разре­шается заготавливать для скота сено. Но местное на­чальство молчит, никак не проявляет себя в этом на­правлении.

Вчера они прочли в “Сельской жизни”' постановле­ние, где написано, что разрешается по договору с сов­хозом выращивать скота выше нормы. Как это понимать? Они с Мишей прикинули, подсчитали — вдвоем могут со­держать до тридцати нетелей. Да Риловы берут столько же, Алешины, Егоровы и пенсионеры еще шестьдесят. То есть деревня осилила бы в два раза больше голов. И упи­танность, это уже точно, была бы выше, и насосы, в ле­пешку бы разбились, а раздобыли. Только с проволокой им надо помочь, а скот бы стали держать в пустых хлевах и домах. И с тракторами не ясно. Пусть создадут про­катный пункт на бумаге, а “Беларуси” передадут им. В кредит или продадут, их это не очень волнует. И безо всяких шефов справятся они. Только бы при заключении договоров не деньгами им платили, а товарами, как ко­операция платит за клюкву...

Я читаю обстоятельное письмо не спеша, вспоминают­ся ратчинцы, их судьбы, как-то сложится их дальнейшая жизнь? И мне вдруг нестерпимо захотелось отодвинуть в сторону суетные городские дела, побросать в рюкзак котелок-топор, лыжи под мышку и скорее на холмский автобус, он отходит в 8 утра от новгородских при­чалов.

И еще вспомнился тот июльский день — день Марии, он, оказывается, был днем ее рождения. Да как-то за­крутилась, забегалась Мария Яковлевна. На другое утро принесли ей от сына Сережи поздравительную телеграм­му и бандероль, почтальон по таким топям всего раз в неделю носит бандероли в Ратчу. И помнится, Мария Яковлевна, накрывшись платком, все забегала в горницу, где между двумя окнами с трудом поместился второй Се-режин подарок — огромное, чуть ли не в пол-России, Не­черноземье, карта. Все объясняла мне Мария Яковлевна: Сущево, мол, свой стадион имеет, а его на карте нет, Го­голева, одних личных коров сто штук, — тоже нет, даже центр нашего совхоза не указан. А мы, смотри, какими крупными буквами прописаны, на целых восемь кило­метров до Русского озера название протянулось.

Все подчеркивала обломанным ногтем древнюю де-

ревню Ратчу —черный кружочек среди зеленых болот. Под пальцем помещались и Кондратово, и Аболонья, и Ручейки, и Сихово, и еще с десяток деревень, объявлен­ных на сегодня неперспективными, но которые сопротив­ляются, не хотят уходить... Под одним только указа­тельным пальцем!

Дулово

Мартовским настом шел я на лыжах по Ловати. Река пропилила в известняках глубокие извилистые ущелья, и солнце — то слева, то справа от меня. Но все равно путь мой на юг, в этот раз на озеро Дулово.

Движение ровное, ритмичное, наст надежен, и си­ние тени елок неторопливо ложатся под охотничьи лыжи.

Валдайскими колокольчиками тенькают встречные си­ницы, им вторят еще не улетевшие на север снегири. Иду, любуюсь окружающим миром, и на душу сходит благо­дать. В конце концов достигну озера Дулова!

А вчера была паника, растерянность: завяз в снегах и чащобах. Поход свой начал из Больших Своротов, на­чертив на карте прямую до озера, и пошел себе по ази­муту. Но пашни, обозначенные на карте, проросли частым, как бамбук, осинником. Полдня махал топором — сдал­ся, снег в лесах рыхлый, не скользишь, а ступаешь по нему, и вновь ночевал в Своротах. “Мы ж тебе вслед кри­чали, что пашни поросли осинником, а ты не послушал­ся”, — качали головами своротовцы.

И потому сегодня пришлось пойти в обход: вниз по Кунье до Клинов, а теперь вот шагаю по чистой белой Ловати. Километров семь-восемь лишних — зато знаю, с пути нынче не собьюсь.

Сколько за свою жизнь ошибался, ломясь напрямую, но, вероятно, так и не поумнею... На сегодня моя задача дойти до Чащибок. В Чащибки я везу привет от своро-товских стариков Кузнецовых неким старикам Тихоно­вым, а там до Дулова рукой подать. Дядя Ваня из тех мест родом, щуки, по его словам, ловились в Дулове. По­ложат их на семейный стол — голова и хвост виснут по сторонам.

Иду, мечтаю об озере. Сосны по его берегам, навер­ное, стоят, сверкают вокруг мартовские снега. “Привет тебе, озеро Дулово!” — скажу я ему. В Сопках расстаюсь с Ловатью. Прощай, надежная река! Хотя ты вся в пет­лях, но достигнешь своей цели — Ильменя, я же иду в противоположную сторону на юг, к озеру.

На большаке, где поворот на Пустыньки, отдыхаю. Сижу на скамье под березами, смотрю на доброе простое лицо майора Филина, командира танкового полка. В ме­стах соприкосновения с фашистами всюду эти памятни­ки. Он погиб 30.07.41 г., написано на табличке.

Страшно подумать: чуть более месяца с начала вой­ны прошло, а враг был уже здесь, где Русское озеро, речки Порусья и Сороть, Старая Русса, Достоевский, Пушкин. Как же так? Почему? Хотя знаешь умом, памя­тью, что уже были в истории русских такие времена: та­тарское иго, шведы, Наполеон, междоусобицы, когда ка­залось, что уже все, конец, но ведь выстояли, выжили, пошли дальше.

Вдвойне страшно погибать в такие ключевые моменты истории, когда неясно, а что там, за поворо­том?

Ну, а у меня за поворотом открылись Первые Пу­стыньки, Вторые Пустыньки, скотный двор, почтальон на­встречу, старик дядя Федя Жаворонков, который и ука­зал мне дорогу.

Глубоки в эту зиму снега. По всему Нечерноземью всюду снега, снега. Сначала я шел по тракторной колее, потом трактор свернул за веточным кормом в березняк, санный след тоже скоро пропал. Но дорога прямая, об­рывная виднелась. Как пал снег на летние ухабы, так и остался лежать на них на всю зиму волнами, и я по ним как по морю плыву.

Чащибки из чащ выныривают неожиданно: длинный дикий бугор весь в яблоневых нестриженых садах, и вда­ли два дома. В окошке одного из них светится огонек. Впереди самовар, разговоры о жизни, ночевка на теплых голых кирпичах. На них спишь зимой, как на мягкой пе­рине.

Синеет воздух, в небе начинают играть труднодоступ­ные звездочки. Я прибавляю шаг. Первый дом нежилой, на трубе — шапка нерастаявшего снега; подъезжаю к крыльцу второго, к огоньку... Дверь на замке, и чи­стый, нетронутый снег вокруг... Вот так дела! Но ведь горит путеводный огонек в окне. Горит! Я с опаской приникаю к окну: лампочка на голом шнуре, на столе—.

корка хлеба, через тонкое стекло слышно, как хрипло урчит несмазанный счетчик, — деревня все еще под то­ком.

Сколько дней, месяцев, сработанная со Знаком каче­ства, горит эта лампочка? Брошенные, обросшие некоше­ной 'травой дома весною, от неведомо откуда пришед­шего пала, сгорают враз. Прошлый год вот так сгорела последняя'изба в Березове, вспыхнули Заборье и Ра-

китно.

Все эти мысли приходят ко мне, когда я уже устроил­ся на ночлег. По-всякому приходилось ночевать в поки­нутых деревнях: в хлеву, в бане, однажды в пургу в не­глубоком колодце, набросав туда сена. Здесь же я отси­живаюсь от мартовских морозов в дощатом сарае.

В дырявом банном котле развел костерок, дверей в сарае нет, и дым через дверной проем уходит к звездам. Иногда, попыхивая разноцветными фонариками, пропол­зет поперек моего неба рейсовый самолет, и снова тиши­на. А прямо передо мной, стоит чуть ослабнуть дымку, бьет в глаза мертвый электрический огонь. На душе му­торно, тоскливо.

Ну, а утро? Утро радостное. Солнце разогнало тьму, и все сомнения оставлены в Чащибках. Обочь дороги сто­ят солнечные березовые рощи, сколько же в них нарастает за лето бесполезных подосиновиков — не счесть. Следов человеческих нет, лишь шоколадные пирамидки лосиных орешков на пути, и я, как неумелый пловец, барахтаюсь в пышных снегах. Труден, оказывается, путь до озера Ду­лова.

К счастью, справа от меня тетеревами забормотали, загудели провода, все Нечерноземье опутано ими. Рядом < с проводами идет санный тракторный след, и я по нему к обеду выхожу наконец-то на человеческое тепло, на Ва-равинку. Деревня разбросана домами в обширном тре­угольнике. В вершине одного угла коровник, от него сладко тянет навозом, в другом слышится собачий лай.

“Тук-тук! Можно?” — “Можно!” Как боярыня Морозо­ва сидит в белом самодельном кресле, в белом халате, белая крепкая старуха — это Галя Соколова. Муж ее Ленька на все руки умелец был. Это кресло ей сделал, детей одиннадцать штук наклепал, все они, правда, за синими лесами, да еще пятерых девок на стороне — в кон­це деревни дом ее супротивницы. Раньше воевала, дра­лась с Ленькиной полюбовницей, а теперь вот помири-. лнсь: двое их и осталось в Варавинке, вечерами сходятся, вспоминают сообща прошлую жизнь.

Галя Соколова обнажает белые зубы, белые десны, смеется заразительно: “А что в халате-то сижу? Дойных коров заменили молодняком, а документацию недоофор­мили. Халаты по разнарядке все шлют и шлют”.

В дальнейшем мне попадутся навстречу два скотника из Фрюнина тоже в белых халатах, тетка с ведрами в халате, охотник вдали, чучела на огородах — все в белых халатах, белых халатах... Словно все жители Варавинки принялись играть в разведчиков.

А пока я слушаю Галю Соколову: “Война началась — входит красноармеец с винтовкой: “Нельзя ли, хозяюш­ка, молочка?” Говорю маме: “Мама, налей”. — “Не беспо­койтесь, не пустим их в ваши края”,—-обещает нам крас­ноармеец с винтовкой, выпивает молоко, уходит. И тут же через минуточки дверь с тычка и распахнись. Вперед за­пах чужой, кожаный в избу ворвался, и вот он весь, ро­гатый, как черт: “Матка, мильк!” Потом какие-то зеле­ные, словно тиной обсыпанные, появились эсэсовцы, от них в подпол беги, полицаи — все молочка требуют. И ты небось тоже молочка хочешь?” — спрашивает она меня. “Хочу”, — отвечаю я Гале Соколовой.

От Гали уже к вечеру еду прямой, как стрела, доро­гой. Прямых дорог после первого неудачного дня я те­перь побаиваюсь, но надолго ли во мне эта боязнь?

Деревня Замошье крепкая по нынешним меркам де­ревня: скотный двор, пекарня, почта, магазин; до недав­него времени, пока не сняли с нее полставки, два раза в неделю наезжала фельдшерица из Красного Бора, невест­ка Павла Сергеевича Краснова, у которого я сейчас па­рюсь в бане. Успел ухватить субботнюю горку еще не остывших шипящих камней.

Хорошо после соленой дороги до изнеможения стегать­ся веником, выпить после баньки не только молочка, хру­пать свежие мартовские огурчики, которых мы в городе еще не видели. Павел Сергеевич только что вернулся из Ленинграда, где у него работает сын главным экономи­стом в тепличном хозяйстве “Весна”.

И вообще, надо сказать, отправляясь в походы, после городского существования на сухих супах, я всегда обли­зываюсь в предвкушении не только обильной, но и на­стоящей деревенской еды — разной-всякой неопроценто-ванной сметаны, творогов, меда, молочного сала. Прихо­дилось мне в походах пить вьетнамо-индийский чай — у

тети Насти из Язвов дочка товаровед главного чайного магазина на Невском, попробовать сервелат в Ухошине — сын у Андреевны колбасный мастер во Пскове, смаковать семгу: Нинке Петровой из Аболоньи присылает раз в квартал посылку с реки Печоры брат. Деревенские свя­зи пока еще крепки, надежны, взаимно налажены.

Денег за обеды, конечно, никто не берет, кровно лю­дей обидишь, и я приноровился держать в рюкзаке для этой цели разную мелочевку, дефицитную в деревне: жил­ки, рыболовные крючки, расфасованные огородные семе­на; фотографирую своих кормильцев. Ну кому нужны эти рубли, если в деревнях львиная доля зарплат, пенсий осе­дает в сберкнижках бесполезным бумажным грузом? Хо-лодилышк-телевизор куплен, “Жигули” из-за бездорожья не пользуются спросом, остальные деньги — законсерви­рованный многолетний труд...

На другой день до Дулова остается километров де­сять, но, увы, как ни глотаю снежок, пропитанный капля­ми корвалола, чувствую — надо делать остановку.

Когда мне говорят: “Так можно и сгинуть одному в бо­лотах”, — я с такими людьми не соглашаюсь: просто надо вовремя остановиться, сделать привал, передых. Чем и хороши походы в одиночку — ты сам себе хозяин.

На Полистовских болотах горизонт вокруг тебя, слов­но лужок кротовыми кучами, усыпан островами — всегда уставшему, заболевшему путнику найдется сухое надеж­ное прибежище, и я поворачиваю на ближайший из них.

Ох уж эти острова, милые до бесконечности. Верхуш­ки горок всегда у них лысые, и, если взойти на горку ле­том, они прорастают то малинником, то кипреем, а од­нажды встретил укропный остров, хоть для кооперации укроп заготовляй.

Почему здесь укроп? Вероятно, жил когда-то в этих местах человек. Бывает, особенно на больших плоских островах, вдруг увидишь из последних сил цветущую тон­коногую яблоню или позеленевший фундамент дома с рассыпающимися от твоей тени во все стороны ящер­ками.

На моем же сегодняшнем, продавленном посредине бугорке, появляясь на метр, тек в снегах живой веселый ключик.

В лесу часто приходится довольствоваться снеговой водой, самый вкусный снег около Рдейского озера, он пронизан до предела сосновой пыльцой и поэтому немно-го горчит. Но пусть горчит, пусть сластит, пусть, нако­нец, пахнет ромашкой, зверобоем, полынью, но только чтоб не нейтральный дисциплинированный однообразный снег. И уж если попадется на моем пути живая вода, я обязательно пользуюсь ею.

В этом походе мне особенно везет. Пил вкусную воду речки Куньи; в Своротах пользовался ключом на горе; в Ловати, в темно-синие ребристые промоины, забрасывал котелок на веревке. И даже в Чащибках, где вода должна бы застояться — раз ее не выбирают из колодца, но и тут ни в какое сравнение не идет она даже с рдейским сне­гом. Значит, есть в нем какое-то подледное движение, надежды, ожидание новых людей.

Ну, а этот ручеек-живинка, не поддавшись даже лю­тым морозам, обернулся самым вкусным чайком в моих сегодняшних странствиях. Посетите Шурухайкин остров, если будете в тех краях. Это километра полтора запад­нее Роговского озера.

И сердце у меня отходит. Но так хорошо на острове, такие крупные осины и ели вокруг и можжевельник как сосны, такие светлые группки березок по три-четыре де­рева враз, так все вокруг простреливается горизонталь­ным солнечным лучом, что я решаюсь здесь и заноче­вать.

В таких случаях не дожидаешься ночи — делаешь ка­питальный привал пораньше, стремишься к идеальному случаю, совпадению многих факторов: чтоб был сосновый или березовый выворотень, елки на лапник росли рядом; сухостой в пределах видимости. Роешь в снегу яму под упавшим деревом. Приглядевшись к ветерку, делаешь из пленки заслон. Главное, не спешить с рапортом о достиг­нутых успехах. Не кому-то другому ночевать в снегах — тебе же самому.

И скоро, сидя по-татарски на лапнике, пьешь один котелок чая, второй, и все никак не напиться. В перерыве поднимешь голову от костра и вдруг видишь: на западе во всю свою дуговую мощь уже светит вечерняя звезда Венера, и от нее, задрав нос кверху, удирает желтым челноком только что народившийся месяц. В полночь вновь расползается по земле невидимым облаком мороз. Высунешься за обрез созданного огнем микроклимата, так и ударит холодом в лицо, а звезд, словно яблок в подклети, навалено до самой земли. Даже сквозь кустар­ники, у самого горизонта играют, дрожат разные там Стрельцы и Стожары.

Как ни хорошо одному, но все же лучше в такие ночи сидеть с надежным товарищем, говорить о разных раз­ностях. Чай крепкий, вокруг на десятки километров ни­кого нет, лишь иногда треснет от мороза сучок.

Продвигая в костер стволы, спишь в такую ночь с перерывами и вдруг часов этак в пять глянешь на небо, а оно уже не черное, а синее, и звезды только по верху его купола рассыпаны. Начинает разгораться, зеленеть, пухнуть восток, засветятся розово макушки берез, крас­ным светом кроны сосен, малахитом — позеленевшие ство­лы осин.

Солнце выкатится яркое, ослепительное, накинется на землю'и ну светить. Только что вчера вечером ложилось в снега усталое, посиневшее, как головешка. Даже не ве­рится, что оно за такое короткое время набралось вновь сил для работы на нашей грешной земле.

По утреннему солнцу, по тысячам, по миллиардам сне­жинок, приноровившись, зажмурив один глаз, сквозь бо­лотные сосенки, сквозь редкую щетину островов до того радостно скользить, что вскрикнешь от восторга: “Как хорошо-то, господи!”

Погода, словно хозяйственный боцман, каждую ночь красит свой круглый корабль, подсыпая снежку на сан­тиметр. И я шагаю, шагаю через эту земную временную красоту. Болото сменяется болотом, камыш камышами, и вдруг начинается крепкая земля.

Дороги к озеру почти нет, лишь слабый тракторный след. Он ведет меня в тупик, в лес-веничник. Приходится выходить обратно, но я нисколько не сожалею об этом, так прекрасно, не тронуто, целинно на подходах к озеру Дулову.

Уже не стало тракторного следа, был только путь на юг, на солнце, следы зайцев да глубокие валенки — ло­сей. В косом полете пролетели две тетерки, несколько бе­лых маховых перьев блестело в их крыльях. Все кругом блестело.

Вдруг распахнулись, раздвинулись два пригорка, и среди них нестерпимым белым пламенем вспыхнуло Озе­ро. Я скатился в него. Сосновые берега, наст —что пар­кет. Я пристал к зеленому оттаявшему склону, сварил на нем обед. Потом стал вертеть лунки. Сначала бур упи­рался в песок, скрежетал, на середине озера показалась вода. В некоторых лунках она тихо вращалась, в озере били ключи. Лунок двадцать провертел — рыба, однако, не клевала, даже не тронула мормышки. Вечерело, синие тени потянулись от каждой льдинки. “Как же так? Куда пропала рыба? Сколько дней стремился сюда!” — в растерянности опустив голову, брел я к берегу, и вдруг:

— Стой! Стрелять буду! — через прицел на меня смо­трел косматый настороженный глаз.-—Документы!

Бумаги мои сразу куда-то пропали, не находились. Я долго рылся в карманах, руки дрожали. Наконец на­шел удостоверение, выданное мне журналом, и через чет­верть часа все знал про этот странный пост на берегу. Рыбоводы решили зарыбить озеро карпом, прорыли осу­шительную канаву, построили станцию и шлюзы, но ког­да стали спускать воду — вода из озера вышла не вся. Оказалось, как следует не замерили глубины, забыли про родники. Местные ребята-мехапизаторы грозятся канаву завалить, чтоб восстановить уровень озера. При нынеш­ней технике в руках у шалавого мальца, хотя бы даже одного, это труда не составит. Уже были попытки в За-гряденье. Парня хотели судить, но потом простили: в ка­мышах уток появилось видимо-невидимо, и местное на­чальство стало на охоту в камыши "ездить.

— А ты, милок, не тужи, шагай в Краснополец, это километров двадцать отсюда, за Волоком, — рассказывал мне старик, — там пруды барские сразу же после рево­люции спустили, а один бульдозерист летом их восстано­вил, но и его не судили: рыбы в них столько развелось, что посторонним за деньги разрешение на ловлю выпи­сывают. Ну и как весна, как большая вода ожидается, тут пост ставят — следствие затянулось. Надо же до конца виновных выявить, чтобы по справедливости было. День­ги на мою оплату идут, говоришь? Ерунда, капля в мо­ре — говорят, полтораста тысяч на эту станцию да в шлюзы вбухали.

“Нет уж, в Краснополец я нынче не ходок/а может, и там обман, неувязка”, — фотографируя полуразрушенный кирпичный дом, шлюзы, бетонированную канаву, по ко­торой бежала ключевая вода, шевеля черные тины, ду-мал я. А потом совсем без настроения, опечаленный по­ехал на ночевку в Липовку.

Деревня возникла передо мной на пригорке, вся в крепких яблоневых садах, чистая, уютно сжатая в своем житии.

— Яблони на липах прививаем, отсюда и Липовка,— объяснила мне встречная женщина с полными ведрами, поэтому я смело попросился к ней на ночлег.

— А чего, пустить можно... только сначала сена мне навей на изгороду, — быстро сориентировалась она.

После “квадратно-гнездового” сверления озера Дуло­ва каждая частица моего организма требовала отдыха.

— Нет, — сказал я твердо, — не буду.

— Ну тогда хоть ворота с петель сними.

— Устал, не могу, — чувствуя, что она сдает позиции, стоял я на своем. Уж очень на финише измучился, даже не хватило сил на большое горькое разочарование, да еще этот окрик: “Руки вверх!” Страх, наверное, поро­ждает самую сильную усталость и безразличие.

— У меня есть пол-литра, укажите мне в деревне му­жика!— вспомнил я про НЗ в рюкзаке.

— Мужик окол вас! — вдруг засмеялись сзади. Не­слышно подошел весь в мягких морщинах крошечный дедок.-—Только у меня шестеро в доме, на снопы по­ложу!

— Ладно, пущу, — почувствовав конкуренцию, сда­лась женщина. — Только ты не охальничай, я женщина одинокая.

— Конечно, не буду охальничать, — заверил я ее. В голове билось одно: чаю бы и спать, спать. — И ты,

.деда, заходи, — видя печаль на лице старичка, позвал я и его.

— Не хочу, чтобы он сюда шел, — когда я сидел за столом, а дед показался с миской огурчиков, сказала Александра Игнатьевна. Это уже завтра утром я ее буду звать милой Шурочкой. Пока она была для меня Алек­сандрой Игнатьевной.

Мы опрокинули с дедом Яшей по стопке, потом еще по одной. Шура категорически отказалась выпивать с на­ми. Дед раскраснелся, завел разговор, который я уже слышал в своих походах неоднократно, о том, что нет у нас настоящего хозяина.

Он, Яков Никифорович Капустин, бывший председа­тель. Семьдесят рублей пенсия, у старухи— тридцать, плюс мед, корова, боровята, вот уже двадцать лет все доходы кладут на книжку. Он мечтает, что если в этом году будет реформа, чтоб желающим не деньги бы новые давали, а меняли их на трактора. Он бы несколько штук накупил, за все наличными заплатил и Свинаев остров в триста гектаров, где сейчас даже скот не пасут, поднял ■ вновь!

— Скажи, может быть такое разрешение? — пытает меня дед.

— Кто его знает, — отвечаю ему уклончиво, — вроде семнадцатая статья Конституции допускает это, но без привлечения чужого труда.

— Во! Это мне и надо! — шумит дедок. — Соберу всех в кучу: сыны у меня в Подберезье один агроном, другой учитель, внуки — механизаторы по областям, по городам раскиданы, каждому бы по трактору подарил — совокуп­ляйтесь браком на Свинаевом острове. Разрослись бы семьей— другие острова на доходы осваивать стали. Вон Сапожки, Кожмино, Доменец — все земли теперь пусту­ют. Веришь или нет, не на что скопившийся капитал употребить, только на вино если.

А то, что рыбы нет, озеро спустили, тьфу на рыбу! И заодно на грибы-ягоды — тьфу! Батяней своим приучен ненавидеть пустые дела. Бывало, отец углядит, как мо­лодой мужик в лес идет с корзиной или ружьем, плюнет, заругается в сердцах: “Дочек за таких ни за что не от­дам! Баловство это, сынок, в лес крестьянин должен то­ропиться только по делу: с пилой-топором, косою или ло­шадей из ночного пригнать, помни! Главное в нас одно: скот разводить, пашню лелеять. За кусок мяса, за гор­бушку хлеба нам всякая никчемность: старики, бобыли десять корзин ягод притащат!” Ну как бы специализа­цию проповедовал. И еще хорошо, что до сих пор света к нам не провели. Скажи вот, почему у меня шестеро — семья при деревне? Третий сын с невесткой и дети при них взрослые, а потому что избаловаться не успели, на­глядеться на “сладкую” жизнь. Со стороны все кажется сладким, но мы же до телевизора не доросли, а он такой вред сельскому хозяйству нанес — страшно сказать,— не замечая, что Александра Игнатьевна сердито двигает табуреткой, грохочет ухватом в печи, размышляет Яков Никифорович. Но вдруг, словно бы проснувшись, встает и, подмигнув мне, шагает к двери.

Только он за порог —Шура набросила крюк на дверь.

— А чегой-то вы закрываетесь? — спросил ее.

— Дверь отходит, — ответила она. Дверь и впрямь отходила.

Я выпил еще одну стопочку, потом еще одну, волнуш­ки на тарелке все выскальзывали из-под вилки. Печаль моя после неудачного свидания с озером постепенно про­ходила. Ну, а Шура не ела, в задумчивости сидела на­против меня.

— Кулак он недобитый, — вдруг неожиданно сказала

она, велела мне встать, подойти к синей рамочке на сте­не. Среди нескольких снимков старик со старухой в лап­тях, добрые мягкие лица. — Это мои родители у Яшки в батраках были. Оборотень он. Раскулачить только его собрались — он взял все добро в колхоз отдал, предсе­дателем сделался — такой уж деловой, хваткий, и вишь, снова командирства захотелось. Грибы ему не по душе! Нет нет, не наливай мне — пить не буду! И тебе тоже хватит, зверобойного чаю сейчас налью.

И пока я с ним расправлялся, Шура успела нагово­рить мне всю свою жизнь.

Муж у нее пил по-черному, надоело на колени перед ним становиться — она его прогнала. Но одно светлое пятно среди одинокого хозяйствования у нее в жизни бы­ло. Это как она в Локню на совещание селькоров езди­ла. Вдруг взяла и написала в районную газету “Путь к коммунизму” про лен. Платочки на уборке льна у баб как маки сверкали. Приехал корреспондент, проверил фамилии, девяносто копеек перевод получила. Тогда она разошлась, новую заметку пишет, про директора с агро­номом. Как они употребляли на лугу не воду, а сорока­градусную,— опять напечатали, уже побольше — рубль сорок присылают и приглашение на конференцию.

Все на совещании свои новые работы зачитали, и она заметочку подготовила.

— Хочешь, дам почитать?

— Дай! — говорю я. Александра Игнатьевна достает из стола тетрадочку. “Русская печь” написано на об­ложке.

“С самого маленького детства живу я рядом с русской печью. Помню, какие вкусные щи готовила мама в рус­ской печи, какие пекла пышные пироги. Хлеб из свежей ржи, только что смолотой на муку, — это такой аромат­ный хлеб, что откажешься от любого другого блюда.

Какой вкусный холодец варит русская печь, как вкус­но она парит капусту, брюкву, морковь, свеклу, тыкву.

Как вкусно в русской печи тушится мясо с картофе­лем, какие получаются хрустящие шкварки, когда жарят сало. А какое вкусное молоко с толстой румяной пенкой, топленное в горшках.

Нет слов выразить вкусовые качества еды, созданные русской печкой. И ведь она не только пекарь, но еще и лекарь. Заболел человек, забрался на русскую печь, улег­ся на горячие кирпичи, укрылся тулупом, прогрелся, про­потел — и болезнь как рукой сняло.

Но в настоящий момент русская печь уходит в область предания. В селах стали строить многоэтажные дома, где все на электричестве и газе. Исчезают и мастера, ко­торые могли ложить эту русскую чудо-печку. Товарищ Мальцев как-то говорил: “Когда это было, чтобы с деревни ехали в город покупать хлеб и все про­дукты?”

Только когда у крестьянина опять будет дом с рус­ской печкой, с дворовыми постройками, с приусадебным участком, где мы могли бы держать корову, порося, ку-рей, когда мы будем снова сами печь хлеб, тогда мы в го­род за ним не поедем и кормить хлебом животных не бу­дем, а излишки овощей, мяса, молока повезем на базар или сдадим государству. Тогда и у вас, горожане, в ма­газинах будет всего полно.

А если моя заметка делу не поможет, то русскую печь следует сохранить, хотя бы как памятник. Разыскать по­следних мастеров и сложить на околице нашей деревни или в другом каком месте из гранита. Но чтоб по всем правилам, потому что когда-нибудь она опять понадобит­ся народу.

Эх, жаль, что нет возле нас В. И. Ленина! Он бы быстро перевоплотил по-другому и сделал бы так, что из города побежали в деревню.

Симанькова А. И.

Прошу редакцию подредактировать эту статью, что выбросить, что добавить и пропустить через печать”.

— Ну как, понравилось? — спрашивает меня Алексан­дра Игнатьевна.

— Понравилась, — отвечаю я. — Только концовку на­до сократить и в некоторых местах шире раскрыть тему.

— На конференции тоже про это говорили, мол, вы, Симанькова, пишете “печка-лекарь”, вспомните примеры из вашей жизни.

Ну я и стала вспоминать.

Приехала домой, а мне наряды на август вместо ше­стидесяти рублей на тридцать закрывают. “Это почему так?” — “Ты же теперь корреспондент, тебе деньги рекой льются из газет”, — с усмешкой отвечают. Взяла и бро­сила писать. А хочется. Как пойду на озеро, белье про­полощу, сижу на мостках допоздна, смотрю, как солнце за озером в леса опускается. Как яичный желток на ско­вородке дрожит. Про корову Розу хочется написать. Та­кая у меня чуткая корова, все понимает из разговору,

больше-то не с кем поговорить. Про собаку Шарика. Я Сашку выгнала, а жалко — плачу на крылечке, ко мне Шарик подошел, лизнул в щеку языком, тянет за платье, мол пора Розу доить. Слушай, ты в городе не можешь достать книгу: Пушкин с Есениным ее совместно напи­сали, называется “Белые ночи”. Там есть и про живот­ных.'На конференции продавали —у меня тогда денег не хватило. А может, ты стихов мне начитаешь из этой

книги?

Я уже давно никому не читаю стихов, а что касается книги стихотворений русских поэтов “Белые ночи”, то и мне в городе не удалось ее достать. С трудом вспоминаю из Есенина: “Выткался над озером алый свет зари”, еще про рощу золотую, которая отговорила березовым весе­лым языком, вспомнил. Шура сидит, подперла щеки ку­лачками, слушает, глаза большие, внимательные, лицо сухое, черное, иконописное.

Кончился в моей памяти Есенин, а она его еще тре­бует. Тогда под Есенина наших новгородцев стал читать: “В поле март расплакался до слез” — Евдокима Русако­ва, “Озера полноводные зеркальны” — Ивана Лень-кнна.

— А Дулово как обмелело — все рыжим камышом заросло, — встрепенулась Шурочка, — но ты читай, чи­тай. . .

А мне, как назло, ничего на ум о природе не при­ходит, пришлось еще одного новгородца — Кулагина вспомнить: “Третью роту на четверть скосило, привезли пополненье взамен, а на фронте, на фронте все было без существенных перемен”.

— Ну, это не Есенин, но тоже хорошо, — вздыхает Александра Игнатьева. — У меня, по пути к Рдейскому озеру, останавливается иногда моя тезка — Шура Звез-дочкова. Столько стихов мне всегда говорит наизусть: про отроков, гражданские стихи читает. Особенно одни вятский поэт душевно сочиняет про деревню. Он так людям по настроению пришелся, что они стали его пере­писывать, переписывать. Придет к начальнику поэтов со стихами: “Звезда полей во тьме заледенелой, остановив­шись, смотрит в полынью”. А тот ну серчать: “Почему во тьме, да еще вдобавок и заледенелой? Почему — оста­новившись? Вот когда будете сочинять про другое, тогда и поговорим”. Опустит свои узкие плечики вятский поэт, пойдет прочь, бродяжничает месяц-другой по нашей об­ширной равнине. Потом новых стихов принесет... таких же. Звездочкова как рассказала про его жизнь и про его смерть — всю ночь я не спала. Знала бы о нем пораньше, поехала бы отыскала его, привела в Линовку, отыыла-отпарила-пригрела. У меня ведь пять ульев, коровушка, кабанчика бы закололи — только сочиняй! Коля бы каж­дый вечер хотя бы по одному стишку мне начитывал. А потом бы стихи в газету пристраивала: мне сам товарищ Финк — районный редактор — руку за очерк жал.

Спать мне Александра Симанькова стелет на кровати, взбивает подушки, мажет мои лыжные ботинки свиным салом, приготавливает брусничную воду:

— После водочки, Марк, пить захочешь ночью. Мне все это ново, необычно, приятно. Но почему-то

Шурочка не застилает диван? Видно в щель полога, как она уже ходит в цветастом халатике.

— А ты где ляжешь? — задаю я ей глупый вопрос.

— А рядом с тобой, — смеется Шура, прикручивает лампу, кровать вздрагивает. Шурочка, опираясь на нее, лезет на печь.

И с печи опять ведет разговор про конференцию, про книгу “Белые ночи”, про дом отдыха, ей три раза пред­лагали туда поехать, а она отказывалась: на кого же ко­рову, хозяйство бросить? И еще у нее забота: где бы пшена для цыплят на лето достать?

Под ее разговоры засыпаю прочно и надежно. А утром уже топится печка, прыгают блики огня по стенам, на столе стопка оладий, в мисках сметана и творог.

Ну почему, почему такая женщина не встретилась на жизненном пути поэта?

На прощание Шурочка протягивает сверток, развора­чиваю его: носки шерстяные, высокие как гамаши, с двойной пяткой, — целое богатство по нынешним време­нам.

Нет-нет, денег она с меня не возьмет. Это за стихи, что ей наговорил, и за то, что не охальничал ночью. Она одинокая, каждый считает правом к ней приставать.

На дворе я фотографирую Александру Игнатьевну, она надевает все самое лучшее, ненадеванное: оренбургский платок, искусственного меха шубу, валенки новые, в ко­торых все время подворачивается нога, и уже, отъехав с километр от деревни, вспоминаю еще одну строку из Есе­нина: “Если крикнет рать святая: “Кинь ты Русь: живи в раю!” — Я скажу: “Не надо рая, дайте Родину мою!”

Но возвращаться поздно, а книжки с Пушкиным, Есе-

ниным и Рубцовым я тебе, Шурочка, обязательно вышлю и пшена тоже достану. Оно бывает у нас на Комсомоль­ской улице, где железнодорожное снабжение. До сви­дания, Шурочка!

Груховка

Болото как магнит. В феврале восемьдесят первого года на пути к Русскому озеру, к Ратче без особой охо­ты—дело к вечеру — остановился в Груховке у послед­него жителя здешних мест Николая Петровича Василье­ва, по прозвищу Кляпенок. Уж больно занозистый мужи­чок, всех и вся критикует, доморощенный философ. Но впереди ночь, до Ратчи двадцать километров целины, пришлось проситься на ночлег.

Николай Петрович торопился —- строгал доски для посылочных ящиков.

— Вот-вот приедут по зимнику за сеном трактори­сты с материка. Дочка Надежда учится в институте, пи­шет, просит мясца. Толя служит в армии, носки шерстяные сносил, требует вторую пару. И Лидка вышла замуж за летчика-лейтенанта; поначалу загордилась, от­казалась от помощи, а теперь мужу после полетов про­писали витамины, вот Лидка на клюкву и намекает. Да Валек, младший сын, эвон какой вымахал. На воскре­сенье из Холма пришел, ПТУ механизаторов кончает, с ним, слава богу, без ящиков обойдемся: мать мешок уже загрузила. . . — Вьется стружка из-под рубанка, янтар-но светится на холодном январском солнце. — Нынче нигде яблоки не уродились, а у нас урожай.

Николая Петровича я знаю третий год. Шел как-то из Псковской области, ближе к Новгородчине пошли один за другим пустующие теперь острова: Малое и Большое Кожмино, заросшие лесом; в желобах звери­ных нор высокий песчаный остров Барсучки. Там, где домам быть, еще тлели земляничные поляны. На подхо­де к материку вышел на Груховку — огромный кусок земли девять на восемь километров.

До недавнего времени Груховка, словно Камчатка, соединялась тоненьким перешейком с областью. Но кос­цы-трактористы, проложив дорогу к магазину леспром­хоза, так разбили эту гривку земли, что нынче не менее как в тройной тракторной сцепке ее не одолеть, и полу­остров теперь тоже сделался как бы островом.

Тимофеевка, райграс, таволга — облака высочайших нерасчесанных трав вставали на моем пути, и я заблу­дился. .. За неширокими кулисами рябин, липы, тополей открывались новые луга, новые скопища клеверов, раз­весистые, позеленевшие от сырости березы, одинокие, с обуглившимися сучьями дубы: острова славятся шаро­выми молниями.

Казалось, от них, от бывших точек хуторов, вот-вот начнется дорога в мир. На старой карте-верстовке чернели группами сараи, домишки, мельница, школа — на деле в жизни вокруг меня стояли, покачиваясь, лишь нетронутые травы. В конце концов вышел на стрекота­ние косилки. Тогда еще было в Груховке три дома, те­перь вот остался один.

Особого контакта у меня с Николаем Петровичем никогда не было, потому что я в его глазах человек праздношатающийся, одним словом, писатель. Он счи­тает, что раз мы из города, то пишем только для того, чтоб в колхозах-совхозах повысить производительность, чтоб село в город отправляло все новые и новые порции продукта.

— Только деревня не такая уж тупая, она сама по­бежала в город. Вот теперь и бегаете вы к нам все ле­то, за нас работаете, — хмурится хозяин. — А те из кре­стьян, кто остался при земле, приспособились: имеют по полгектара пашни, сажают картофель, разводят пчел, собирают клюкву, трактора в их распоряжении, в каж­дой семье, почитай, механизатор. Работают в колхозах, чтоб их в покое оставили. Мы теперь сила... А коррес­пондентов, да, невзлюбил. Приехал как-то такой же бой­кий шустряк, повертелся и описал в газете небывалый трудовой подъем, который, дескать, охватил Груховку в шестидесятых годах, когда деревни укрупняли. А это не подъем был, просто хуторяне, привыкшие к отдель­ности, к тишине — такое уж свойство у нас, и надо было с этим посчитаться, спросить наше желание, — съезжали, кто куда, прочь с острова, не согласившись на житье скопом...

На столе у нас на этот раз газета с постановлением ЦК о развитии индивидуального животноводства, кото-., рую привез Валентин отцу, жжет руки, требует разгово­ра. А в этой глуши разве с кем обсудишь прочитанное? У Вальки свои молодые интересы: ружье за плечи и в лес. Жена, она и есть жена — вся в хозяйстве. Ладно,

пусть будет газетчик, на безрыбье и рак рыба! Надо же с кем-то поговорить.

__ Наверное, еще повременю, посмотрю, что из этого

выйдет,__вслух думает Васильев, — сказали “а”, дол­жны же и “б” сказать...

__ Мало ли всего было, давно съехать пора, а ты в“е

тянешь, — Зинаида Тимофеевна, жена его, крепко сбитая, нелюбезная женщина, зло мечет на стол миски с огурца­ми, капустой, мясом.

— Это ты брось! — хмурится хозяин. — С едой теперь в деревне хорошо. О недостатках толкуют, о слабой дис­циплине в низах, опять же дождливые годы пошли.

— Ну и что пошли? — хватается за последнюю фразу жена. — Раньше тоже по нескольку лет подряд погода не баловала, выходили же из положения! Да радовать­ся надо, что плохая погода. Вот подожди, пойдут сухие лета, не на что свалить будет свое неумение, если толь­ко на транспорт... или еще на что-либо. Всегда где-нибудь недород.

Ох и злая эта Зинаида Тимофеевна! Сижу, ежусь под ее колючим взглядом. Но не идти же на ночь в Ратчу, как-нибудь .перетерплю. . .

— Ладно, Зина, помолчи, с тобою мы после погово­рим,— успокаивает ее хозяин, — тут вот со свежим че­ловеком потолковать хочется. Ты вот мне скажи, мил человек, — он смотрит на меня вроде пристально, вроде мимо, сколько таких, как я, объясняющих было в его жизни, — ты мне вот скажи: ведь, может, и права Зин­ка, может, и не приживется это постановление? А ведь правильное решение принято — внимание индивидуально­му хозяйству у нас в Нечерноземье, на болотах, на остро­вах, я так понимаю? Только вот неясности есть, — не обращая внимания на ухватный грохот, продолжает то ли думать, то ли ко мне обращаться Николай Петро­вич. — Взять, к примеру, Кондратово, женин род отту­да,— ушлые старушки объединились: одну корову на семерых держат, двух подсвинков сообща выкармлива­ют, телевизоры смотрят. Пенсия идет на сахар и хлеб. Говорят, никогда так сладко не жили. Да они ни в жизнь не будут молодняк выращивать, хоть и написано, что пенсионерам его продадут в полцены. Или взять молодо­женов, им вообще особая льгота — нетелей бесплатно бери. Ну хорошо, ну пусть мы л'омили жизнь и снова плати, я не очень обижаюсь, понимаю, для привлечения молодых, хотя все равно обидно, это надо. Но ведь на-растят они животины, деньгу огребут хорошую, трактор возьмут напрокат, как в газете написано, зачем им тогда за совхозный руль садиться? Совхозная корова для них уже посторонняя, выходит? Как ты думаешь? Недавно в “Известиях” статья и фотография пятисильного трак­тора с прицепом появилась для любого гражданина, пла­ти 1100 рублей, паши свои сотки беспрепятственно. Но раз у него в руках звонкий трактор, он уже и гектары может освоить. Вон сколько пашенных островов на болоте опустели. При партизанах четыреста деревень существо­вало, а сейчас вряд ли полсотни наберется. И только десяток из них, куда дороги подтянули, — крепкие, остальные — вроде нашей — умирают. Уж могли центр Партизанского края, где штаб стоял, знаменитая парт­конференция проходила, Вороново, Вязовку, Серболово соединить с Запольем-—всего-то шесть километров. Фа­шисты в августе сорок второго ворвались в эти деревни на машинах, а теперь не то что трактор, цыган не про­едет. Прошлый год мы траву косили в Папоротно — телега у кочевников перевернулась, цыганки ревут: по­весимся, но дальше не поедем. А потом и мы запечали­лись. Витька Корягов со мной работал, на подмогу прислан из Новгорода, он партизанил здесь, все говорил, двадцать лет не был в этих краях, вот приедем в дерев­ню, пойду на постой к Барабановой, меня вместе с ее мужем расстреливали, но вот я спасся, а десять человек |погибло.

Подходим мы вкруговую, через Переезд добирались. Вроде деревня на острове стоит, вроде избы целы. Во­шли в нее. Лопухи на главной улице, по грудь крапива, яблоки краснеют, даже стога не вывезены — чернеют, и тишина нечеловеческая кругом: одни пчелы на солнце­пеке жужжат. И среди этого великолепия памятник из нержавейки глаза режет: “Жителям деревни Папорот­но, расстрелянным фашистами в 42-м году”.

И далее как-то пробежали с ним вечерком по мест­ности: пустые деревни стоят. Только в Глотове, в знаме­нитом Глотове, где год работал партизанский госпиталь, жизнь еле-еле теплится. А ведь мог бы снова хозяин на нашем болоте возродиться. Мог. — Васильев говорит убе­жденно, решительно постукивая ребром ладошки по сто­лу, и в такт ему кивает невесть откуда появившаяся ста­рушка Кокушка, как все ее зовут — крестная Валентина. Когда-то была прислана из Петрограда в новгородскую коммуну бухгалтером, вышла замуж за брата Николая

Петровича, которого в войну убили, да и прикипела на­вечно к их'роду. Она тоже подает голос:

__ ^ак бы, Коленька, не отучили молодежь от само­стоятельности' совсем... Но нужда, Коленька, будет, ми­гом приспособимся, научимся снова работать. Столько пустой земли вокруг!

— Подожду еще годочек, — убеждает себя хозяин. — Вчера поймал ленинградское радио, они уже откликну-чись спроектировали типовой хлев на тридцать телят для 'нас, единоличников. Но кто же будет ходить в сов­хоз, а вечером еще и нетелей обслуживать? Все силы усадьба заберет, да и в деньгах выигрыш будет. Вроде наполовину совхоз на дому получается, наполовину — частное хозяйство.

__ Да, да, правильно, — встревает Кокушка. Нико­лай нет-нет да и плеснет ей в рюмку. — Мы сейчас на перепутье. Или забудут это постановление, сделают вид, что его не было, или начнут далее его развивать. Пусть крестник нам посчитает, молодежи свою обязанность уступаю.

"— Эй, Валька! — зовет сына Васильев. Валентин, вы­соченный, пригибается, входя из горницы.-—Давай-ка на тридцать нетелей расчет сделаем.

Сын достает какой-то мудреный калькулятор из кар­мана, чуть ли не японскую “Сони”, двадцать лет гаран­тии, множит, как велит отец, минусует, в ход идут дни, головы, привесы, закупочные цены, стоимость топлива, а корма в Груховке он бы сам заготовил. Дрожат, переливаются зеленые цифры в окошечке калькуля­тора.

— Шестьсот рублей чистого дохода в месяц на вас двоих, на тебя и маму!

— Во! Триста рублей на человека; желающие хо­рошую деньгу могут урвать. А далее что? Далее что, ты мне скажи? — он смотрит на меня вопросительно, сам себе отвечает: вот удобрит он пашню, улучшит луга, как разрешено в газете, вложит в них силы, а завтра остров от него отберут. — Да нет! — кричит он звонко снова.— Мы же теперь с тракторами без батраков обойдемся! Да и накладно мне инженеров да профессоров из го­рода звать. Правда, они бы у меня не заленились, за­ставил бы их вкалывать. Прошлое лето их к нам прикрепили. К полудню через болото перебредут, два часа поработают и обратно. Их как бы в мое подчине­ние на косьбу прислали. Бригадир говорит: “Ты, Василь-ев, с них не спрашиваешь!” А мне что, не все ли равно, сколько они уберут, нет никакой заинтересованности с ними нервы трепать. И им тоже все равно, у них сред­няя зарплата в городе. Фактически и по своей линии не работают, и здесь толку мало. Шефами никогда сель­ское хозяйство из прорыва не вытащишь. Правительство каждый год постановления пишет по 50 процентов от оклада платить на заводах, а директора боятся, что ни­кто не поедет, 100 процентов правдами-неправдами без­дельникам оформляют. Хоть бы уж постановления в газетах не печатали; правильно в правительстве гово­рят, что слаба у нас исполнительская дисциплина. А уж если начистоту — какое мне дело до города, у меня главное — моя семья, мой дом, об этом забота. И го­рожанину, я же вижу, его труд в деревне, его “шефст­во”, до лампочки. У него свои городские дела — токарь он, продавец, конторщик. Беда, коль пироги начнет печи сапожник. Вот слушай, закрепили как-то Груховку за новгородским заводом. Вроде как колхоз-завод решили создать. Приехали они все поздней осенью: даже ди­ректор и главный инженер. Дождь пополам со снегом идет, шапки зимние у них, промокшие, носы красные, лица унылые, косят кое-как с матерком траву, а вече­рами переживают за заводской план — они шестерни для трактора “Беларусь” делают, у них год из года прорыв с шестернями. А теперь вот еще и землю обрабатывать надо, велели им тракторов накупить, заводских поса­дить на трактора. Конечно, ничего из этого не полу­чится.

А у меня и у других, таких как я, есть еще сила, желание. Так нельзя, видите ли, их проявить, как у собаки на сене получается. . . — Очень уж хочется ве­рить Николаю Петровичу в возрождение Груховки. —• Сто гектаров, а может, и более мы бы с семьей освои­ли. Есть на что. Конечно, я не замахиваюсь на целину в Казахстане, на чернозем: я за то, чтоб вот такие ост­рова, другие неудоби, которые совхозам, государству невыгодно обрабатывать, которые без толку заросли ольхой, отдавали бы на откуп любителям самостоятель­ной жизни. Не сразу, но найдутся желающие.

Пора, видно, и мне вмешаться:

— Найдутся? Вряд ли. После сегодняшней доброт­ной колхозной жизни кроме таких, как вы, Нико­лай Петрович, простите, чудаков никто не пойдет на это.

__ Добротной? — перебивает меня Васильев.— Да,

добротной, но это же золотая клетка! Себя, свои способ­ности не проявить, не развернуться душе. Ну, а насчет “не пойдут”, может, ты и прав. До последнего времени мне все снилось, словно бы я “Кировец” выиграл в лоте­рею и всю Груховку вспахиваю, а сейчас уже сны такие пропали! Да, пропали... Бывало, зимой ляжешь спать — и все не уснуть, все планы строишь с посевом, с пчелами, как хлев перестроить, купить ли сепаратор. А теперь все меньше и меньше думаю об этом, живу по привычке, без особого интересу. Правда, ты вот в Сихово едешь, в Ли-повку, передай привет Якову Капустину, послушай в Си-хове Веретеля, послушай. Торопиться надо, избаловаться от легкой жизни можно мигом. Наоборотные свойства годами приобретаются. Но ведь я же, возьми меня, как ты говоришь, “чудака”, я же могу медом жить безбедно, без тревог, умножь-ка двадцать моих ульев на взяток, на рубли, а вот тянет меня, ничего не могу поделать, землю заросшую поднимать. Тянет — и все тут. Сердце кровью обливается, когда видишь, как она весной без толку зеленеет, а осенью вянет. Травы, ягоды, грибы стоят перезрелые. Леса тускнеют без пользы. Ведь при­рода в Груховке привыкла, чтоб ее сотнями лет оби­рали, скашивали, пилили. Ну ладно бы переизбыток с едой!

Я в ответ молчу. Впереди еще Сихово с неистовым Веретелем, я его год не видел, Липовка с Яковом Ка­пустиным. Только у Шурочки Симаньковой и отдохну от споров — везу ей Рубцова.

— Когда в семьдесят четвертом году решили возро­дить Нечерноземье, — не дождавшись ответа, продол­жает Николай, — планировали в восьмидесятом году на круг урожай в двадцать центнеров с гектара, а я разде­лил всю общесоюзную минералку на пашню, получается около семидесяти килограммов, а надо по норме, чтоб до цели дотянуть, два центнера в действующем вещест­ве, а то и более, — почвы истощены. Явное несоответ­ствие. Или я ошибаюсь, или, может, они. С кого спро­сить? И этот вопрос обходят молчанием? Ведь если бы погодные, хорошие годы, все равно б до двадцати цент­неров недотянули! Где минералки столько наберешься? В Холме, в хозмагазине частнику продается “Огород­ная смесь” для овощей. Калькулятор всегда в кармане ношу, пересчитал рекомендации, вышло — с двумя под-кормками полторы тонны действующего вещества на гектар надо. А государственным полям для капусты составлено специалистами только пятьсот килограммов. Почему так? Отвечу. Тот, кто эти нормы для огородника составлял, — делал по правилам, иначе садовод в газету напишет. А государство у нас сирота, все из него толь­ко тянут, тянут. Но ведь и аукнется когда-то.

В руках хозяина мигает и мигает калькулятор. Ма­ленький, сухонький, въедливый этот Кляпенок. Верно говорит Веретель: ему бы в сельских министрах ходить. Новый теперь пошел “хозяин”.

Я сижу, хлопаю глазами: горожанин обычно по кни­гам знакомится с сельчанами, через дачи, ну вот теперь посолиднее знакомство будет—шефство ввели. Совсем других, не книжных людей встречаешь на селе, мало их, но они ершистые, напружинившиеся, думающие.

— Писаки пишут, •— продолжает Васильев, — мол, сделаем то да се — и тогда все на лад пойдет. Десять лет подряд пишут, мол, асфальтовые дороги провести надо, коттеджи возвести, мол, дома-многоэтажки — это ошиб­ка, долой их. А ты скажи, — он клонится ко мне, глаза его яростные, —■ где столько денег взять, это же многие миллиарды, на одну только Новгородчину, дорога сто­ит шестьдесят тысяч километр, дом индивидуальный — тридцать тысяч. А моя изба — полторы-две тысячи. Раз­ница есть? Ну деньги напечатать можно, а где же най­ти рабочие руки, чтобы дороги строили, дома сло­жили?

— Город будет помогать! — отвечаю ему я не очень уверенно.

— Пап, можно я? — перебивает меня Валентин. Отец недовольно смотрит на сына, кивает. — Вот смотрите, пишут о загрязнении воздуха, экономии бензина, гово­рят, что скоро все машины будут работать на электри­честве, к этому идем. Но мы у себя в ПТУ собрались, посчитали: если взять все автомобили мира, поделить всю электроэнергию на их мощность, только десятая часть их, если мы без света будем сидеть и станки оста­новим, сможет бегать по дорогам. Верно, пап? Уж давно все обсчитываем, на слово не верим.

Валька часто оборачивается на отца, чувствуется, ува­жает его. Редкое в наше время явление.

— Верно, верно, Валек. А мы бы все сами сделали. Все. Дайте только трактор, бензопилу и разрешение на аренду земли лет эдак на сто. У меня сейчас все под

боком: и назему полно, без минералки бы обошелся, без денежных затрат. Дороги, дома — все бы восстановили своими руками. Вон в “Новгородке” правильно крити­куют Тухомичский совхоз. У них из-за малых кормов средний удой с коровы полтора литра. До чего они там докатились! Меньше, чем у козы! У меня бы все иначе пошло. Мы раньше по десять холмогорок держали, а я бы нынче двух голланок завел, слежу за литературой, рекорд у них двадцать тысяч литров молока в год; хлев бы с отоплением сделал, каждый день, если б надо, их душем поливал, музыку включил, телевизор — все равно выгодно!

— Дело, Коля, не только в выгоде, — вдруг подала голос молчавшая доселе Зинаида Сергеевна. — Ты об­ратил внимание, когда Надежда приезжает на канику­лы и начинает доить Альфу, она при той же кормежке больше молока дает. А потому что они, Надежда и Аль­фа, любят друг друга. К ней с лаской — она ответно старается. Всегда в деревне корова как бы член семьи была. А мы их всех в кучу, в комплекс, как в тюрьму посадили. По сто штук на доярку. Она теперь как над­зиратель у них. Вот и результат — полтора литра. Тут и рацион если улучшить, •— наверное, не поможет.

Меня, товарищ, летом на комплекс, на материк посы­лали работать, у них механизация отказала — опера-торшм все нервные, чтоб корова подвинулась, все норо­вят скотину лопатой двинуть. А я так не могу: ласково их попрошу, поглажу; сгребаю навоз, а коровушки меня лизнуть в лицо норовят, даже самые бодливые. . .

— Только б разрешение было, •— не слушая жену, гнет свое Николай Петрович. — Дай государство таким, как я, волю, мы бы жилье, пашню — все бы без госу­дарственной помощи, своими руками соорудили, сто раз повторять буду, только чтоб знать — навечно это. Ска­зали “а”, скажут и “б”. Ведь верно же? Верно! И не верю, что я один такой на белом свете. Не сразу, а возвратятся к крестьянству люди, тысячелетие при­выкали — и вдруг все насмарку, не верю, товарищ корреспондент, не верю! А других жизнь подтолкнет: уголь, нефть тоже не вечно, мы же в школе прохо­дили.

В войны, если в городе было туго, человек в деревню бежал, к деревне лицом поворачивался. Ну, почему так сложилось, что нас, главных жителей земли, город ото-двинул на задний план? Почему? От крестьянина ведь род человеческий пошел. Так недолго и в тупик зайти. Ведь что такое крепкий жихарь? Из века в век род под­бирался, работящие девка и парень сходились, как сме­тана в горшке порода отстаивалась. А мы ее снимаем и, вместо того чтоб в дело пускать, как бы на помойку выбрасываем.

Пример с дочкой приведу. Лидка, та сразу замуж выскочила за летуна, поехала в Ленинград на экскур­сию и где-то там его подцепила, а вторая дочка, Надеж­да моя, сначала пошла работать в Холм. Я не стал пре­пятствовать, понимал, парня в Груховке не найдешь. Только как-то приехал в город, пришел к ней на работу, она детали к транзисторам делала, оторвалась от ми­кроскопа, глаза красные. Долго в себя приходила, не узнавала меня. А операция у нее была — паять волосок к волоску, простым глазом их и не углядишь. И так тысячу, раз, всю смену, всю жизнь, одно и то же, одно и то же. . . Ну зачем выдумывать такие приборы, такую технологию? Давайте лучше в таком случае без транзи­стора жить, коли их изготовление против человека на­правлено, а не наоборот! Никакого удовольствия от работы, только заработок большой — до четырехсот руб­лей. Но разве в нем дело? Ведь треть, а то и более жиз­ни в работе. Значит, надо так труд свой обставить, чтоб интерес к нему был, словно в сельском хозяйстве, от которого большинство рабочих рук вышло. Чтоб раз­нообразие было, чтоб голова все время думала, они же вчерашние крестьяне, их же дело из многих операций состояло. Когда посеять и как посеять — думаешь ноча­ми и не ошибись. День год кормит. А за всходами сле­дить: вот они выклюнулись, пошли в трубку, заколоси­лись. Будет дождь или нет? Природа — она живая. Борьба опять же с сорняками: проявляй тут смекалку, г.ем их лучше уничтожить? Взять пчел — целая наука! Я заметки в газетку нашу посылал по этому вопросу, и вдруг от женщины письмо: у нее дочка попала в ава­рию, ослепла, чтоб ее вылечить — нужна цветочная пыль­ца, не помогу ли я? Стал к пчелам приглядываться. Они перед тем как в леток залезать, ноги от этой самой пыльцы, словно люди от грязи, очищают. Сделал кро­шечные скребки с коробочками. В день до двух граммов собирал. А у меня двадцать ульев. Послал осенью жен­щине килограмм пыльцы. Головой думаешь, потом делаешь. И. середина лета, и осень, и, зима — все из раз-

нообразия состоит. Взять обмен опытом на нашем остро­ве. У нас же всякой твари по паре, как говорится, вся­ких народов жило, главное — вольный дух нас объеди­нял. Друг дружке всегда помогали. Батя эстонцу Руде, тебе про их сына уже рассказывали, сообщил, как с райграса многоукосного по тысяче центнеров с десяти­ны брать, литовская Марта Кокушку научила торты печь, немец Прейс — колбасы делать. А бабка моя от рдепских монахов заготовку огурцов переняла. Это же не голая соль, как в магазинах, да и той, пишет в га­зете “народный контроль”, на зиму не хватит, — видите ли, засолили огурцы, нарушив технологию, не запарили бочки. А мы без всякой технологии солим. И главное в засолке — запарка! Настоем перца, пивным квасом, а потом на дно сахару кусок кладем, если он не заплесне­веет — можно солить. А огурцы не моем. Утренний сбор с росой чуть подсушить в сарае, в тени и в бочку опус­кать. Тут же без промедления запечатываешь, варом замазываешь, по-нынешнему вроде пастеризации полу­чается, и катишь бочку на зиму в пруд, под воду, жер­динами ее крест-накрест ко дну прижимаешь. А в рас­сол входит: и укроп, и лук видовой и гусиный, и чеснок, и чебрец, а главное — кладем олений мох на дно, и только тот, что растет вокруг озера Корниловки, всего двадцать пять специй. У меня записано. И все у мона­хов на битом кирпиче построено было, сейчас это на­зывают гидропоника. В парники богемского стекла, чтоб свет рассеивался, закладывали они на кирпич назем жидкий, траву сухую в корытах толкли, рыбу, разную мелочь, головы-хвосты мололи, тук по-современному, зо­лу собирали, намой с озера. . .

Николай Петрович завелся, загорелся, Кокушка с Зинаидой помогают ему вспоминать, мелькают непонят­ные слова “гуты” — веревки, мелкие огурчики — “под­вздохи”, ростовые огурцы, хранение зеленых огурчиков до марта. . .

— А вы вот, газетчики, пишете, — продолжает хозя­ин, — достижения науки позволили создать ранние огур­цы. А оказывается, все уже двести лет назад было. Про­сто не учли ученые опыта народного, потому голую соль и едите.

Я слушаю, а рука непроизвольно, воровато цапает из миски эти самые огурчики, один за другим...

•— А возьми, как сейчас пишут, наборы деталей, из которых можно разные конструкции создавать. Мне дед рассказывал, они в Новгороде зимой венцами торгова­ли. Такой промысел ведь из Груховки вышел. Закупали сплавной лес осенью и всю зиму тюкали топориками — рубили венцы мерные, продавали их поштучно, разной длины. Бревна лапами и пазами любые друг к другу подходили. Из них хоть избы, хоть сараи, хоть бани можно было собирать. К примеру, ширина от дома шла на длину бани или амбара. Заказчику надо два-три венца, сгнившие бревна заменить — пожалуйста. Пяти­стенку— тут же срубят ее, только длину укажите. Хоть часовенку, хоть гумно — все что угодно из тех бревен собиралось.

— Унификация деталей, выходит! — подсказываю я

удивленно.

— Во, унификация. Еще тогда придумана была! А отец мой рассказывал, — загорается Николай, — еще мальчонкой, ему дед приказывает: “Для рекламы ты, Петя, в аршин высотой изобку сруби”. Брату, Кокушки-ному мужу, — кивает он на Кокушку, — амбар велит де­лать, и все это самим с малой подсказкой. И другие раз­ные часовенки-сараюшки низкие и высокие делали. До­мики на окраине Новгорода стоят, где плотники всю зиму тесают бревна, а заказчик наглядно выбор имеет. В одной изобочке дед батяне даже приказал печку русскую дет­ских размеров сложить, три раза мой отец переклады­вал, присматриваясь к настоящим образцам, пока кон­струкция задымила. Крыша в той изобочке была съем­ная. Народ всегда толпился около ихнего детского рородка. Как бы музей “деревянного зодчества” по-современному дед для привлечения покупателя со­здал.

И понимаешь, вроде мы и жнец, и на дуде игрец, после таких учеб все умеешь, ну, конечно, не так креп­ко, как специалист, качество ниже, чем у профессиона­ла плотника. Но ведь не в этом дело. Мысль все время в движении, интерес к жизни не ослабевал.

Батяня вспоминал; выйдешь ночью на улицу по нуж­де и долго, если луна, стоишь, любуешься делом рук своих. Однажды свечечки по изобкам расставили. Ну,, малый городок, и только! И все срублено твоими рука-,; ми. Пускай и хуже, пускай и дольше, но МОЕ!

Ну, а Надежде я говорю, — наконец продолжает главную тему беседы хозяин, — “чтоб ум твой ие закисал, Надежда, ты бы хоть какие предложения на

заводе подавала. Вон как ты сидишь напряженно, стул надо с подлокотниками тебе, и чтоб он вра­щался”.

Вижу, в соседнем цеху ширпотреб делают, кулончики отливают из смолы. Пригляделся. Хоть и зряшная, по моим понятиям, работа, побрякушка два рубля стоит — пятнадцать буханок хлеба, почитай, но с удовольствием девки работают, каждая сама по себе, по мере способ­ностей, своей конструкции букетики из сухих травинок-цветочков собирает. Уговорил Надьку перейти на кулоны, хоть заработок в три раза меньше, да что нам деньги, не в деньгах счастье. А в душе свербит: не то, не то! Вместо того чтобы для земли стараться, главное дело делать, не заметишь, как жизнь в зряшних мелочах пройдет. Не­ужто для кулончиков родился человек? И тут, к нашему с дочкой счастью, эти побрякушки стали создавать одно­образно, на поток перевели, вместо букетика капельку воды капают в смолу, развод белый, под янтарь, полу­чается в кулоне. Ну и уговорил я девку, у нее хотя и ин­тернатная, но десятилетка, поступить в сельхозинститут. Она все боялась: а ну как не поступит? У нее русский язык хромал. Ну и что? Главное не это, главное, что она с детства была приучена к хозяйству, к усадьбе. Матери корову доить помогала с восьми лет, и грабельки для нее были малые сделаны, и коса из обломка, и грядки она свои сажала, сызмальства тянулась девонька к сель­ской жизни. Лидка — та все из-под палки делала, а Наденька — нет. И чтоб из-за языка не поступить? При­шлось мне по этой линии съездить, и не один раз. Те­перь будет на усадьбе свой агроном скоро. Без науки идти вперед и частнику заказано, прекрасно это пони­маю!

И Вальку, можно сказать, сумел на путь крестьян­ский поставить. ПТУ механизаторов парень кончает. А чуть было не пропал. Приехал как-то из школы его преподаватель: ваш сын на трубе играет — он талант, должен поступать в музучилище. Я согласно киваю, за долгую жизнь дипломатничать научился, а сам думаю: чтоб в ресторане алкашей увеселял — не выйдет. Посо­ветовались с женой, решили к Васильюшке Третьему схо­дить. Жили, как барсуки в норах, на Кленовом-острове без паспортов и профбилетов отшельники. Свято место пусто не бывает — один умрет, другой словно из-под земли появится, живет в древней изобочке. К ним, как Рденский монастырь в двадцать седьмом году закрыли, люди советоваться стали ходить. Они под лопату меру ржи сеяли, да еще что принесут, тем и жили. Пошел Ва-сильюшко Третий на свой огород, принес серой землицы в ладошке, посолил ее местной солью с соляной ямы, что-то пошептал над землей и велел, как Валька на по­бывку с интерната приедет, всюду ее по карманам да по сапогам понемножку сыну насыпать и в суп. Уж не знаю отчего, но перестал после этого Валентин дудеть на трубе. После десятилетки пошел в ПТУ, на механи­затора широкого профиля учиться. Сначала хотел на мелиоратора поступить, да я отговорил. Моя воля — мелиорацию бы на сегодня близко к островам не подпу­стил. Два года в ней проработал, насмотрелся. Мало то­го что южных людей прислали, не приспособленных к северу, незаинтересованных, но ведь не учли, что можно огромное количество земель и без мелиорации, без дре­нажа восстановить. Просто окультурить пашню — и все. А теперь вот создали организацию — ей жрать, перема­лывать земли надо. Как худой корове, подсовывают ла­комые кусочки, а молока шиш. Ну почему нашу Грухов-ку забыли? Тут как-то по радио рапортовали о ветке Каракумского канала, мол, она даст обводнить две­надцать тысяч га. А у нас в Груховке шесть тысяч га плодороднейших земель лежит, никакой мелиорации им не надо! Смотри — шесть тысяч гектар множу на тыся­чу сто рублей: стоимость одного га при закрытом дре­наже, получается шесть миллионов рубликов. Вот сколь­ко можно сэкономить на острове! Дорога к нам, пусть грунтовая, шесть километров, и каждый километр по пятьдесят тысяч, получается триста тысяч рублей. Вот и выходит, что в двадцать раз выгоднее. А сколько зе­мель, где дороги рядом! При мелиорации же, — продол­жает свою мысль хозяин, — уклон надо делать, стыко­вать трубки. Тщательная, нудная работа, а все спешат, спешат: “Дадим к концу месяца двести процентов пла­на!” Наоборот, надо уговаривать, чтоб помедленнее ра­ботали,— ведь на века систему закладываем. Ну и по­лучается, чуть контроль слабнет, то глиной вместо тор­фа завалят траншею, а были случаи, дренаж кучей в яму ссыпят, зароют — поди разберись, что там, в глуби! Ушел я с мелиорации — глаза бы мои на”нее не гляде­ли. Теперь дорабатываю до пенсии разнорабочим в Красном Бору. Куда пошлют — туда и едешь, как вол бессловесный. Это я-то, мужик за пятьдесят, с огром­ным опытом! Эх, если б дали инициативу проявить—•

руки чешутся! Думаешь, я болтун? Завтра покажу тебе дом. И ветряк сделан, и движок, и токарный станок есть. Думаешь, не работал на колхоз, — и на колхоз пытался. Только бы дали инициативу, со временем всю бы Нечерноземию маслом и мясом завалили. Шутка ли, совсем недавно, еще в шестидесятых годах, Груховку “второй Украиной” звали. Две тысячи холмогорских ко­ров, столько же, сколько во всем Холмском районе, у нас имелось. Нашей бы семье сейчас сто гектар! При нынешней механизации мы их подняли бы легко. Кровь из носу — соберу детей снова вместе. Надька 'сразу приедет — она специалист сельский, агрономша будет, хорошо бы привезла мужа. Я ей внушаю — ищи просто­го парня, шофера, непривереду, и чтоб пил в меру. Сын Толя, что в армии, на все сто процентов обещал вер­нуться, его уже и девка в Гоголеве ждет. Лидуха, конеч­но, отрезанный ломоть, но ведь летуны на пенсию рано выходят, в возрасте витамины еще более нужны. Ну, а ты, Валя, как? — обращается он к сыну. — Ты какие дальнейшие планы имеешь?

— Не знаю, пап, не. знаю!

— Как не знаю, ты ж вчера со мной советовался! Дом тебе отгрохаем отдельный, каменный, землю хоть в Сутоках, хоть ближе к Пустынькам бери. Невесту да­вай ищи! Правильно я говорю, мать?

— Да ну вас, мечтатели, — наконец скупо улыбну­лась Зинаида Тимофеевна.

— Невесту? — вдруг встрепенулся сын. — А может, она у меня уже есть? Может, мы решили с ней в Нов­город податься. . .

— Дурень, да кто же тебя пропишет в городе? —• кричит в ярости отец.-—А тут бы мы тебе такую до­мину отгрохали... отделился бы на свои личные гек­тары!

— Да нет, папа, очень даже просто можно посту­пить, вон из Замошья Петька Родионов, Новгород же бабий город, нашел невесту с, жилплощадью и переехал. Может, и моя оттуда, ты же не знаешь! . .

Отец некоторое время смотрит на него с удивлением, с недоумением, хмурится.

— Мать, мать, — вновь кричит, — Валька-то наш в примаки хочет! В примаки! Гордость-то где твоя гру-ховская, гордость! Ну и молодежь нынешняя! Ну ничего, сын, постоишь с жинкой в магазинах, поглотаете вони бензиновой, передумаешь. Ты сам еще не знаешь, кто ты такой есть. Всю нашу Васильевскую болотную по­роду всегда тянуло на хутора, уж такие мы уродились в Полистовье — не приспособленные к городу. Тут как-то брошюрку читал: секретарь Ржевского райкома, это рядом, в Калининской области, выступал по радио, мол, село в рабочих руках нуждается. Тысяча писем за неделю на стол легла: готовы переехать из города, но чтоб дома предоставляли. Дайте новое объявление, что можно заселять наши острова, ну хотя бы через арен­ду, уверен, и к нам поедут. Медленнее, но поедут. Даже если пообещают в кредит только трактор да бензопилу. Без жилья поедут, чтоб только землю им надолго. Най­дутся такие. Потянет и тебя! Вон сколько огородиков во­круг городов разработано, думаешь, только для еды—■ нет, и для души. Город — вчерашняя деревня наполо­вину. ..

Нав“рное, если б не бутылочка, ни за что бы не раз­говорился Петрович. Я и не заметил, что мы уже у не­го в “кабинете” сидим — комнатушке, где по стенам полки, на них — рубанки, дрели, в углу токарный ста­нок, у окна — верстак с тисками.

За стеклами уже рассвет, заря малиновая. За сте­ной Валька собирается на охоту, включил магнитофон. “Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее...” — поет за стеной Высоцкий.

И вот я с Васильевыми скольжу по мартовским сне­гам. До Русского озера за окунями со мной идет и Ни­колай Петрович. Наст надежен, ослепительное солнце вокруг, и всюду по горизонту, близкие, далекие, тающие в голубой дымке, острова, острова... Плывут как кораб­лики и все в одном направлении, как повелел им лед­ник, на северо-восток.

— Бывалоче, вот так идешь, — рассказывает Василь­ев-старший,— с островов всякие-то крики: и пищат острова, и мычат, и гогочут, и блеют — хозяева вышли корма скотине задавать. . . А теперь вот тишина. Коль сказали “а”, скажут и “б”, как ты думаешь?

Мои походы — словно народный университет прохожу,1 меняются представления и взгляды. “Пап, — сказал мне однажды мой сын, мой спутник Вадька, — давай переедем хотя бы на Межник”. В ответ ему я, помнится, раздрае

женно пожал плечами. На каком-то перепутье нахо­жусь.

Родился и вырос, был воспитан, сам воспитывал, объяснял, разъяснял, спорил, если не соглашались... и вдруг появилось Полистовье, Рдейский край, острова.

Межник пустует с войны, но яблони родят анто­новку, грушевку, другие сорта. Удивительно: сорок лет без удобрений — и не задичали.

Жившая когда-то на острове Ольга Васильевна Ло­сева объяснила:

— Привиты на липы яблони, от этого их сила. Прав­да, сначала долго болеют, капризничают, но уж если ко­торая срослась с местным подвоем, плодоносит без осо­бого ухода, без минералок городских, и сами не знаем, сколько лет. Край гибели яблонь никто не видел. Была помоложе — бегала на Межник, особенно мельба вкус­на, светится на ветках, как сочные фонарики. А теперь одни кабаны яблоками пользуются. Никто, кроме них, по островам не шастает, даже внуки. На лето приезжа­ют, но дальше Кокарева-озера не идут. Леной народ по­шел. . . Правда, приходил тут один осенью из ленинград­ских туристов, Игорем Михайловичем звать, говорил, что кто-то поселился на нашем острове. Бог ему в по­мощь!

До Ольги Васильевны дошли слухи обо мне. Однаж­ды, после неоднократных разведок, прикидок, к тому же получив несколько вознаграждений за рацпредложения, я уволился с завода и жил с весны по осень на Меж­нике. Посадил огород, рубил и не дорубил изобку, не по силам оказалось, ограничился землянкой. Жена зи­мою поддерживала мою идею, но потом стала проти­виться, друзья тоже собирались со мною в поход, но ког­да дошли до кромки болот — тут же повернули обратно. Один только москвич, Толя Трухачев, помог мне забро­сить скарб на остров. До Межника, от автомобильных окраин болота, два дия пути мхами.

Летом я сконструировал болотоступы, стало значи­тельно легче ходить от острова к острову. А в июле по­бывали в гостях у меня два приятеля, присматривались к моему натуральному житью, пили чай с морошковым вареньем, разбирали с осторожностью запеченных в глине фунтовых окуней. Особенно им понравился сбор­ный овощной суп. Я вновь вскопал старинные задерно­ванные грядки, на них через два месяца наросло и горо­ху лопаточками, и свекольной ботвы, и моркови, укропа, лука и так далее. Даже для форсу несколько мелких картошек бросил в окрошку. Отдохнувшая земля, юж­ный склон огорода, окруженный кулисами леса, сделали свое дело.

В августе ходил на окраину болота встречать сына. И первый в его жизни выстрел увенчался успехом: Ва­дим добыл крякового селезня.

То время вспоминается мне теперь часто. И хочется собраться, и все никак не собраться с новыми силами, в новом качестве, чтоб повторить тот год. Найти бы жен­щину, которая пошла бы с тобой. Без женского начала жить на островах сложно. Я бы рубил избу, другие надворные постройки, она бы следила за садом-огоро­дом, собирала и сушила чернику-малину, яблоки, белый гриб, которого здесь великое множество, — делала то, что легко и прибыльно выносить сегодня из болот, об­ращая заработанные деньги в муку и немудреную оде­жонку. -Вместо сахара пришлось бы возродить от дедов идущее, и сейчас прочно позабытое, бортничество. На острове Домша да и на некоторых других островах во­дятся дикие пчелы. Особенно много их развелось в по­следние годы, когда жители покидали деревни; роям ничего не оставалось делать, как, покружившись бес­плодно над брошенными избами, недоуменно гудя, ле­теть прочь от некогда гостеприимных мест.

А соль мы бы выпаривали в заброшенных соляных ямах на Порусье. Любопытная речка. Согласно довоен­ной лоции, то уходящая в мхи, то появляющаяся на по­верхность. А ведь по рассказам старожилов, когда-то по ней сплавляли из края местные жители топленое, иначе русское, масло, коль речка вытекала из Русского озера.

Если б жить долго... Лодку, которую я собираюсь перегнать по Порусье на озеро, эксплуатировал бы по-настоящему. .. если б жить долго. Признаюсь вам, па­хать-сеять хлеб, хоть лощадью, хоть мини-трактором или с помощью других каких-то средств, мне не по душе, не лежит у меня душа к этой работе. Вот если бы в дальнейшем поселились на островах тяготеющие к па­хоте люди, то я бы сделался профессиональным рыба* ком края, менял бы свою озерную добычу на хлеб и мед.). Кто-то бы там ткал холсты, кто-то бы плавил железо из; болотных руд, добывал себе деньги промыслом соли. . . Каждому свое, каждому то, что ему по нраву, желаньям и способностям, чтоб потенциальные возможности че-

ловека раскрывались полностью. Рабочие и духовные экологические ниши заполнялись бы постепенно, не сразу.

Рдейскому монастырю, расположенному в восточной части болота и вновь образованному в XIX веке (до этого его неоднократно разгоняли и князья, и Петр, Екатерина Вторая и так далее), потребовался святой. Сразу же явилось три претендента — победил Афанасий. На его могилку до сих пор в родительскую субботу сте­каются богомольные старушки. И если идешь ближе к празднику от острова к острову — лучше не подноси би­нокль к глазам: сверкают по окрестным горизонтам ро­зовые, сиреневые, желтые пятна. Это бабули, подоткнув подолы, резво вышагивают в сторону монастырских ку­полов.

Поддорские или холмские комсомольцы по линии атеистической пропаганды на Первое мая выдирают кованый тяжелый крест из святой могилы — старуш­ки с песнопеньями его обязательно восстановят на троицу.

Уже полвека длится это единоборство, передаваясь от отца к сыну, и, если почему-либо молодежь отступит­ся, мне кажется, и подвижницы тоже разочаруются, про­явят меньшую активность.

В такие дни я всегда принюхиваюсь к раздольным рдейским ветеркам в надежде встретить тетю Шуру Звездочкову из Пушкина, поговорить с ней о “божест­венном”.

Однажды вот так шел — и на опушке Самолетной гривы открылся на пеньке крошечный дымящийся само­вар, а рядом на самодельной скамеечке черный чело­вечек.

Тетя Шура была непреклонна: “Наизусть “Отче наш” прочтешь — налью “индийского”!” Сошлись на кедрин-ских “Зодчих”: “В память оной победы да выстроят ка­менный храм”. В тот год, помнится, исчез из магазинов даже грузинский чай.

Ну а добытые трудом праведным на болоте деньги — в наше время особенно прибыльна клюква, — не всю сум­му, конечно, а какой-то процент, мы были бы согласны переводить в банк, чтобы на них содержать воинов, ко­торые в трудные минуты помогли бы нам защитить Полистовский край.

"А вечерами, после трудов праведных, сидели мы бы с ней на завалинке НАШЕГО ДОМА, смотрели бы на за-кат, пели шершавые, как стволы сосенок, песий: “К че­му новгородцу иные места, когда есть Межник, Мохов-щина и Мета”. Как знать, — может, мы и прижились бы? Живет же в южной части Полистовья, там, где оно соприкасается с тверскими землями, Петя Горбунов с женой Валей. Он разошелся во взглядах с хорошим вроде человеком, чистой воды ленинградской горожан­кой. Все в городе оставил и, пока ехал одинокий на свое болото, клеил на маленьких, именно на маленьких, станциях объявления: “Ищу жену, переписку вести по адресу...” На призыв, делился своим опытом со мной Володя, откликнулись три сударыни. Он выбрал ту, у которой в письмах было больше всего ошибок. И те­перь вот уже десять лет они с Валей дружно живут в Зуеве.

Я о них, о других жителях, и вообще о многих пу­стующих островах писал в “Литературке”, различных альманахах, “Авроре”, местных газетах и после публи­каций стал получать письма. Писали их разные люди, и по разным причинам хотели бы они жить на остро­вах.

Инженер Грищенко: “.. .мне 44 года. Есть ли на болотах такие острова, и чтоб рядом с озером были?” Они с семьей вперед пожили бы там в отпуске, а приглядевшись, может быть, и переселились бы! И бу­дет ли от государства им какая-то помощь оказана? Они из Свердловска. Петр Первый при заселении Зауралья выделял желающим до ста десятин земель бесплатно, давал ссуду и скот, освобождал от налога на 50 лет.

Сердечники интересовались лиственным лесом: “Нам нечего терять, а говорят, на болотах наблюдается улуч­шение?” Туберкулезные больные — сосняками.

Писал одиночка К-, он стремится быть, как и Ва-сильюшко, отшельником, “уйти в думы о бренности зем­ного существования”, спрашивал, как добраться до Рдейского монастыря.

Шофер Паралор из Выборга сообщал, что его “го­лубая мечта” была всегда поселиться на таких вот за­брошенных клочках землицы, не в совхозах-колхозах со всеми удобствами, а именно на островах, чтоб прове­рить свои способности и -силы. Город ему осточер­тел!

Два метеоролога, муж и жена, привыкнув к одино­честву на Чукотке, хотели бы жить так и далее, но в

другом климате. Не согласился бы кто поставить им на острове дом? На деньги они не поскупятся. И не нужны ли их способности в этих местах? Письмо северян я переадресовал председателю Всесоюзной секции болото­ведения. Когда-то профессор Боч, прочтя мой очерк “Русское озеро”, предлагала мне быть представителем службы охраны Полистовья.

"'Было несколько писем и от молодежи. Н., например, писал, что скоро отбудет срок, он пострадал, защищая честь ' любимой девушки, которая, уже когда он си­дел в тюрьме, сочеталась с ним законным браком. Они ко всему приспособленные, так как родом из села, но хотят теперь некоторое время пожить вдали от людей. Не сообщу ли я им, где можно получить разрешение на такой переезд?

Еще одни молодожены из поселка Пролетарии сове­товались. Поставлены на очередь на жилье как моло­дые специалисты, но пока живут в бараке. Конечно, надо ждать — все ждут. А на душе муторно: вечерами, вместо сидения у телика, они бы давно построили себе дом. Они же дети рабочих! Но засмеют другие молодые специалисты, которые ждут. Всем выпусникам ПОЛО* ЖЕНО от государства жилье. И еще им не по вкусу работа на фарфоровом заводе мастерами при конвей­ерах. К тому же в поселке часами простаиваешь в ма­газинах. Вот на что тратится их сила и энергия. Пока не поздно, пока не поддались они обывательской мысли: за нас думают вышестоящие дяди — нужно торопиться принять самостоятельное решение. Они с нетерпеньем ждут совета.

Словом, письма приходили, и надо было на них отве­чать. Я пошел по начальству — руководители неопреде­ленно пожимали плечами: таких указаний, чтобы засе­лять острова, у них нет. А развитие индивидуального животноводства базируется на существующем населении в имеющихся деревнях.

— А почему бы вашим адресатам не поехать в кол­хозы или совхозы, в лучшие, в пригородные, в любые, со всевозможными удобствами? — говорили мне.

— Но они же иного склада люди, — вновь возражал я товарищам, — нельзя же всех стричь под одну гребен­ку, — показывал письма.

Над одним из них, со станции Бологое, руководители

долго смеялись.

“Дорогой товарищ журналист! — писала Алла Николаевна Т. — Я слышала, что Вы “раздаете” острова на Полистовских болотах. Я в возрасте, но бездетная жен­щина. Жила с мужем на Севере. Он был директором комбината. А я сейчас вдова. . . Очень люблю стихи и теперь все свои деньги хочу направить бездомным поэтам. Я бы купила избу на каком-нибудь действую­щем островке, а они приезжали бы ко мне отдохнуть на месяц-другой. Хотя я по образованию фельдшер, но могу работать и на машинке, умею стряпать шаш­лыки”.

Руководители упали бы наземь от хохота, если б уз­нали про стремления и мечты Шурочки Симаньковой из Липовки: не только помочь, но и выйти замуж за одино­кого, не понятого редакторами поэта.

К другим же письмам районные товарищи отнеслись более внимательно, их просматривали. И даже в одном мы сообща провели расчеты, их сделал наш межницкий знакомый Астафьев. Вместо дорог вертолеты. К при­меру, марки “МИ-2”. Коммерческий груз — тонна. Ча­совая стоимость машины 200 рублей. С самой дальней точки болота перелет продлится 10 минут, то есть обой­дется в 33 рубля, а клюквы, главного богатства края, будет перевезено 800 килограммов. По существующим заготовительным ценам на 1200 рублей! Что составит 3 процента стоимости продукции. Так же можно достав­лять и мед, и масло, и грибы... и змей. Бычков же, взятых на откорм по договорам с совхозами, острови­тяне берутся перегонять своим ходом.

Но на этом дело обычно и кончалось. Я уходил из контор несолоно хлебавши. А моим корреспондентам от­вечал примерно так. Если вы имеете в трудовой книж­ке стаж 25 лет, подлечите зубы и смело занимайте лю­бой остров, а точнее, такой, который подалее от разных большаков, помня пример Пети Горбунова. Он поселил­ся на полуострове и теперь вынужден перестраховывать­ся. Да и понятно: его несколько раз сгоняли с земли, обрезая пашню по крыльцо, и он теперь огород не са­жает. Разрабатывает тайно в лесу несколько грядок лет­него потребления, а остальную продукцию на клюквен­ные деньги покупает у колхозников.

Если же вы молоды — занимайте острова на свой страх и риск. Толком никто не знает — чьи они? Пока что к чему, пока разберутся, уверен, выйдет дополне­ние, поправка к Программе о разрешении селиться на островах.

Вдове посоветовал купить или просто занять дом в Ратче.

После нашей с ней переписки она хотела поселиться в Груховке, около Васильевых, но в сентябре 82-го я по­бывал в тех краях. Дом издали почему-то светился сельсоветским флагом, и когда я подошел поближе, продирался из Лисовых Горок напрямки, измок, иззяб, то увидел, что рам-дверей нет, в горницах коллектив­ные пологи от комаров, чемоданы, а вокруг дома трак­тора, косилки. Вдали паслись стреноженные лошади. В кухне пол разобран почему-то, а на оставшихся трех досках, на железном листе раскладывался костер. Стол завален объедками хлеба, в углу прорастала кар­тошка.

Позже я узнал, что семья в июле съехала под Ле­нинград, к Надежде, куда она получила назначение пос­ле института, а дом приобрел совхоз. И он сразу же, без хозяина, пришел в упадок. Даже стены теплого туалета были разобраны.

Пищу эти строки — рядом лежат только что прояв­ленные фотографии: непонятно зачем приколотили флаг к коньку крыши? А в туалете, в мешочке лежала газе­та “Заря” с моим очерком “От острова к острову”. На­строение мое совсем испортилось, была суббота, и кос­цы, вероятно, уехали по деревням, и я, хотя дело было к вечеру, пошел из Груховки на выход, к Рабочему по­селку.

Поэтому-то я и посоветовал Алле Николаевне Т. по­селиться в Ратче, где еще имелось 12 дворов и была вероятность продержаться деревеньке.

Вот так отвечал я на письма.

И вдруг зазвонил телефон. Говорил из Ленинграда Игорь Михайлович Мелявкин, тот самый, которого вспо­минала тетя Оля. Он собирался меня поблагодарить, да как-то все не выходило. Спасибо за пристанище! Ко­гда он осенью выполз на Межник (провалился в прон-ницу), так кстати пришлась землянка и спички на по­лочке. Я оставил на столике свой адрес.

— Вы снова не думаете в те края? Мы с женой реши­ли зарыться в Моховщину, но поселиться не на Межнике, & на острове Домша.

На Русском озере только окуни, а при Домше в одно­именном озерке огромные щуки и особенно ими, Меляв-киными, любимые пискуны. И земля на острове, они бра­ли ее на анализ, лучше межницкой. Да и название более подходящее: ДОМ здесь будет — ША. И еще две семьи им удалось уговорить. Сначала были раздумья, но “Ком­сомолка” их тоже сдвинула с места.

На пятерку, не менее, накричал предложений в труб­ку Мелявкин и все никак не мог остановиться:

— Чуть не забыл сказать тебе, Костров: спасибо за капусту. Наросло ее тоПроизведения гда к ноябрю огромными коч­нами. Варил из них щи, пока не подлечил ногу. Давай вместе осваивать острова, места всем хватит. У тебя, я понял, сын и дочь произрастают — у меня точно та­кая же пара сорванцов. Ждем тебя с семьею. До встречи!

Произведения Марка Кострова размещены на данном сайте в специально созданном разделе "Рдейская Чисть" с его разрешения. Марк Костров живет по-старинке, не пользуется компьютером, интернет, у него нет e-mail. Вы можете написать письмо Марку Кострову и отправить его обычной почтой: Россия, Новгородская область, Новгородский район, Бронницы-на-Мсте, 49 Кострову Марку Леонидовичу.

 
« Пред.   След. »




(C) Все права защищены. 2001-2008 гг.




Rambler's Top100