Рдейский край |
Марк Костров Рдейский Край (книга, текст находится на редактировании) Однажды летом мне пришлось лететь в командировку в городок Холм. Районный самолетик случился дряхлый, скрипучий, ветер встречный. Порою “Аннушка” чуть не зависала, останавливалась над местностью, и я хорошо успел разглядеть на замшевой поверхности болот, луговин, редколесья и черные решетки монастыря, и реки, вытекающие из болот на все четыре стороны света, шапки островов, больших и малых. — Рдейский край, Моховщина, — все наклонялся к оконцу сосед слева, — на Рдейском озере щуки с атомную лодку, ягоды всякой без ограничений. На макушках сопок боровик произрастает, у подножья ледяной гриб. Особенно там, где люди или отшельники съехали. По удобренной пашне березняк пошел, по триста шляпок с гектара в нем собираем — не вру! И клады есть, — жарко дышал он мне в ухо, — на Лебединце, сам слышал от Кости Курлапого, курганчик стоит, на нем от старой сосны цепь в мох уходит, в глуби бочонок с золотом. Силы к этому месту никак не подогнать — механизаторы уже два трактора загубили. А возьми Сви-наев остров, про него рассказывают: только закопал районный разбойник Кирюша клад, Рдейский монастырь пограбил, пошел в сторону, вдруг гром с ясного неба —обернулся — на условном месте величиной с пятистенку камень дымится. Попутчик сел на своего конька — не остановишь, шептал и шептал про крестьян, как они с разбойниками боролись, уверял, что на Межнике зарыты военные сокровища, почему-то зовут их “три зе”, а в Рдейском озере, еще при Екатерине Второй, когда сокращение штатов в монастырях проводилось, затоплена монахами вся ризница. Об этом даже в царских газетах писали! Отшатнулся он от меня, когда и я задышал в него. В тот год с луком в магазинах было хорошо, а новгородские летчики боролись за новую систему обслуживания: перед взлетом от укачивания выдавали желающим из плетеной корзиночки на выбор: луковицу или холынский огурец. — Одно только мешало развитию края, — еидел уже прямо сосед, — бездорожье, болото. Война, конечно, тоже. И люди сложные на островах. Намучился я с ними, и другие уполномоченные намучились. Ратчу возьми, до вертолетов к ней два дня ходу было, сажусь у них за стол, а мне Сорокины жареных змей на сковородке подают. Пришлось кулаком по столу стукнуть, с островитянами иначе нельзя: “Смеетесь над Советской властью!” Правда, потом разъяснение последовало: вьюны это, со ствол ружья, не вру, крупнее угрей в Ловати. Потом привык, мясо сладкое, красное, как придешь — требуешь только их. Ты небось думаешь: в уполномоченных ходить одно удовольствие? Ошибаешься, товарищ. Тоже, как вьюну на сковородке, крутиться приходилось между вышестоящими и моховским людом, поковкой между молотом и наковальней быть. Один Федя Лосев на Межнике чего стоил! А Кляпенок с Груховки? Все съехали на материк, а он, черт упрямый, не съезжает, все ждет чего-то. И “Красный Бор” в Новгородчине ему предлагали, и Гоголево на Псковщине — крепкие совхозы, зарплата год от года растет. Видите ли, вбил себе в голову, что скоро должны разрешить обрабатывать острова единолично. Внушали ему всем нашим руководящим скопом, что обратного движения не жди, не будет снова частного землепользования. Не помогает. Я уж не говорю о других, о разных-прочих, сам Яков Никифоро-вич Капустин, председатель из Липовки, и тот, на пенсию выйдя, теперь бурчит: продайте ему трактор для сынов. Видите ли, деньги некуда девать, столько их накопили. Хотя, впрочем, мне-то что! Я на пенсию вышел, пускай другие с ними помучаются. Слова пенсионера запали в душу. Теперь провожу отпуска только на Болоте. Ходил и в одиночку и семей-но, с женой и с детьми, с товарищами. Вдоль речек По-листи, Хлавицы, Редьи ходил, а как придумал болото-ступы, пересекал Моховщину в любой его точке. Из Новгородчины от Чекунова и Наволоков, от псковских земель Бежаниц и Подберезья. Даже из Калининской области шел, от Лебединца. Рдейский край лежит на стыке трех областей. Идешь от острова к острову, мхи, как волны, ходят под болотоступами, в руках две палки с лыжными кольцами. Ими, словно веслами, отталкиваешься от кочек, и синий остров, казалось навечно застрявший на горизонте, вдруг потихоньку начинает разворачиваться, надвигаться на тебя, из синего делаясь зеленым, золотым, черным, ершистым, — все зависит от времени года. Однажды не дотерпел до лета, мартовскими днями скользил на лыжах по родным местам, и острова все в инее встречали мейя. Самое сложное — это взойти на них, ибо почти каждый из островов, как рвами древняя крепость, окружен протоками, топями, пронницами. Но уж если пробрался на него, он встретит тебя радостным гулом в вершинах деревьев, и ты поскорее сбрасываешь рюкзак, не спеша начинаешь обхаживать свои новые владения, присматриваешься к подаренной тебе судьбою, на один вечер и ночь, земле. Примериваешься, где бы поставить избу, чтоб видеть в любое время года просторы и горизонты, копнешь топориком подзол под огород, спустишься к потной луговине —наметишь место для колодца. Порою у меня возникает намерение поселиться на одном из таких островов, и я хожу по болоту, присматриваюсь к местам. Хорошо вечером усталому путнику на островах: не спеша разбираешь щучью голову, пойманную в очередном безымянном озере, напьешься киселя из клюквы-веснянки, собранной тут же у подножия гормылька, а потом сидишь в задумчивости у коетерка-теплинки или, если повезет, на скамеечке при таежной изобке, спиной ощущая ее шершавое тепло, слушаешь промытое весенним минутным дождичком кукование кукушек, смотришь, как усталое солнце, словно в перину, ложится во мхи! А когда возникнут из ничего и поползут по земле низовые туманы, вообразится вдруг, что родные сосенки” раскиданные по болоту, вовсе не сосенки, а паруса ильменских сойм-двоек, плывущих тебе навстречу, а остров — не остров, а океанский лайнер и ты на нем капитан. И на другое утро, только солнце опалит любопытную белку на вершине елки, снова трогаешься в путь. И снова встают на пути острова: то крутые, высокие, как старинные островерхие колпаки, то круглые или овальные. Позднеосенние, колючие, словно стайки плывущих впол-воды окуней. Огромные, в триста — четыреста гектаров, хоть самолеты на них сажай, и совсем маленькие, сосновые, похожие на уснувших ежиков. Длинные, вьющиеся, как змейки, светлые, радостные от сбежавшихся со всех сторон на них березок, или мрачноватые еловые — все они разбросаны по мшистой Рдейщине. Как будто в далекие смутные времена проходила в этих местах ярмарка великанов, а потом более мощная сила разогнала ее, и оставили они в своем поспешном бегстве брошенные миски, подносы, тарелки, горшки и всякую другую великанскую утварь. Часть островов запустела, но на некоторых еще живут-горбятся жители, жихари, как они величают сами себя. Много интересного услышал я от них. Зимой копался в библиотеках, архивах, изучал историю края. Оказывается, на островах селились особые, отличные от материковых, люди. Мечтали о жизни вольной, без указующего перста начальства. Край легко мог жить автономно, имел и свои соляные ямы, и кузнецов на Домше. Каждая семья держала по нескольку коров, а мелкого скота и не считали. Селились на островах те, кто мог надеяться на свои силы: трудолюбивый, вольный и гордый человек, готовый работать на себя, на свой род, как говорится, от теми до теми. Беглые крестьяне, не устроившийся по разным причинам на Большой земле люд. Был даже свой разбойник Кирюша — слова уполномоченного подтвердились,— не столько грабил, сколько оберегал народ от внешних поползновений уездных властей. Болота не так-то просто пускали их внутрь. Не пустили Батыя, без Сусанина завязали в прорвах ляхи. Обошел их стороною и Наполеон. Правда, частично удалось обосноваться в крае военным поселениям, но на пользу пошло это По-листовью. Словно сито сработала аракчеевщина: не со- гласившиеся одновременно нести фрунтовую повинность и кормить себя и командиров, солдаты бежали на острова целыми домами-связями, целыми семьями. Болото огромное, тридцать на сорок километров, поселяне растворялись в нем, как иголки в стогах сена. С тех времен особенно вольный дух загулял над Мо-ховщиной. Десять рублей налога с души получи фининспектор чикмаристый — и отвяжись на год. Как-то набрел на брошенную деревню Кукалево. Замшелые столетние избы, тесно прижавшись друг к дружке, еще стояли. Зашел в один дом, другой: беленые печи, в красном углу печатная, из современных иконка в бумажных цветах, шуршание влетающих в окна ласточек. Особое любопытство вызвала частично обвалившаяся крыша. Точнее, двойная кровля, где легко могли прятаться люди. На улице перепрыгивая провал, увидел, как в обе стороны от ямы шел к избам тайный ход. Уже позже узнал, что в деревне находили пристанище “бегуны” — крестьянская секта, возникшая при царе Николае Первом, при аракчееВдЩине, высшей доблестью которой считался побег из армии. “Странники”, их так еще звали, имели тайники по всему краю. Ну, а потом революция, новая жизнь. Потом Великая Отечественная война... Вокруг фашисты, а в крае еще целый год развевались над сельсоветами красные флаги.. В нем образовалось несколько партизанских бригад, и за свои острова дралась Моховщина до последнего. Лишь в зиму сорок второго года уже пятой карательной экспедиции немцев удалось пройтись по краю и выжечь его до основания. Но после войны вернулись в него жители, восстановили все сто островов. Однако постепенно общее экономическое течение жизни захватило и их в свой круговорот. Часть людей выехала на материк в городки и поселки, окружавшие Моховщи-йу, — в Холм, Старую Руссу, Дедовичи, Сущево и так далее. Но чтоб жить в новых местах так же крепко и добротно, как они жили на островах, нужны были для обзаведения деньги, особенно молодоженам. И стало традицией летом наниматься в совхозы и колхозы вокруг болота и внутри него — пасти скот. А потом люди уже не могли без лета, теплоты коровьего мира, по привычке, ставшей необходимой, да и заработок в пятьсот — шестьсот рублей в месяц имел значение. Однажды вот так, после долгого блуждания во мхах, на огромном плоском куске земли под названием Орелье встретил таких молодоженов, слушал их человеческую скороговорку. Плечом к плечу стояли муж и жена Ель-цовы: он — курчавый, плотный, похожий на Пушкина, она — голубоглазая, тоненькая. Они со станции Локня, решили не дожидаться квартиры от государства, приторговали домик, а теперь вот пасут телят от совхоза — за лето соберут нужную сумму. Они очень довольны своим медовым месяцем. Чем же живет и о чем мечтает оставшийся на островах народ? Какие надежды у жителей Рдейщины, как думают они восстанавливать захиревший край? Межник После рассказов попутчика мне особенно захотелось провести отпуск на Межнике, на Русском озере. Но все было не добраться до земли обетованной: на пути вставали всевозможные препятствия. Помог мне дойти до тех мест в начале мая товарищ. Шли с ним от Холма, от Замошья два дня и плюс еще несколько часов мостили кладки: остров был окружен топями. Рассказы подтвердились: под сорокалетними березами стояли сухие, ушедшие под зиму, грибы, в ельниках висела гроздьями талая брусника, огромные красные оку-нихн распускали жерлицы. Тетерева бормотали и чу-фыкали вокруг нас в таком изобилии, столько оставляли после себя сверкающего на солнце рыжего помета, что казалось, остров весь изрыт кротами. Нашли мы и часть клада под кодовым названием “три зе”. Вдруг споткнулись о стальной штурвал, долго вертели его, но люк не открывался. Тогда мы что есть силы потянули за ручку и выдернули из земли ржавую машинку “Зингер”, под ней лежала завернутая в полуистлевшую холстину и тоже полуистлевшая двухстволка “Зауер”. Далее, как мы ни пытались кольями ворошить спекшуюся в материк черную землю, третье “з” не находилось. Уже позже, в поисках червей на задернованных грядках, сверкнули фарфоровые черепки, серебряный рубль двадцать четвертого года, где рабочий, положив руку крестьянину на плечо, зовет его в сторону завода, и даже попался кремневый наконечник стрелы: остров жил нормальной человеческой жизнью с незапамятных времен. Да и не только Межник, но и сосед- ние с ним острова — Шурухайкин, Жердяник, Курятник и другие. Судьбы их схожи — все они дружной флотилией плывут на северо-восток. На островах плодородные земли, свой микроклимат. Морозы смягчаются мхами, которые летом вбирают в себя лишнее тепло, чтоб зимой его отдать. В мокрые годы дождей поменее, чем на материке, ибо те же мхи, как губки, впитывают излишнюю влагу, не давая распускаться обильным тучкам на небе, а в засухи, наоборот, их рожая. Недаром до сих пор стоят на Межнике пятидесятилетние яблони, пережившие морозы “финской” зимы. Сухие, в приличный кулачок яблоки висели на ветках, и мы варили из них сладкий компот. К концу нашего отпуска, выходя в Псковскую область и останавливаясь на ночлег в деревнях по окружности болота, мы встретились с людьми, которые жили на Межнике, защищали его в войну. История острова раскрылась перед нами, как говорится, из первых уст. Рассказали ее нам муж и жена Астафьевы-Лосевы, переселившиеся в деревню Полисто на окраине болота. В основном тетя Оля говорила о том, как въезжал на Межник их род во главе с дедом Астафьевым и как им пришлось с Межником расстаться. Хотя она и ее муж Федя до сих пор не теряют надежды, собрав сыновей и дочерей, раскиданных сейчас по всем сторонам света, вновь перебраться на остров, чтобы, как и встарь, вместе плыть по течению окружающей их жизни. Раньше на острове селились, чтоб разжиться, как говорила нам тетя Оля, забогатеть и, заимев купчие где-нибудь на материке, съехать с Межника. Тогда он отдыхал, собирался с силами, покрывался лесом, восстанавливал свое плодородие, чтоб через сорок — пятьдесят лет вновь служить людям. Раньше мычали на каждом острове коровы, бабы спорили, песни раздавались, жужжали сепараторы. А теперь вот тишина вокруг такая же огромная и беспредельная, как Полистовское болото. Порой, особенно в торжественную и розовую вечернюю зарю, слышно, как за тремя горизонтами начинает от Чихачева стучать поезд. Звуки, прыгая по плоскости вод, через озера Удое, Исурьевское, Полисто, докатываются до них. Ветка Дно — Великие Луки длиною в сто пятьдесят километров, и целых три часа гремит состав на стыках, напоминая о существовании цивилизованных земель. Правда, с краешка мха, со стороны Цевла, прокла-дывают узкоколейку, чтоб брать торф для электростанции в Дедовичах. В этих местах — жизнь: крепкая и всякая другая речь, урчат моторы “КамАЗов”, лязгают экскаваторы, но это шум и дым иного рода. После их деятельности уже не пятьдесят лет понадобится болоту, чтоб вновь давать воду Сороти, Полисти, Шелони, Хла-вице — рекам, текущим на все стороны света, а уже, наверное, не менее тысячи. Моховой покров только после одноразового прохода по нему вездехода восстанавливается через четверть века. Ну а род тети Оли идет от пахотных солдат, от Аракчеева. Граф в тридцатых годах прошлого века силой насадил по окраине Полистовского болота военные округа. До него славно, зажиточно крестьяне жили, ни перед кем шапку не ломали — царь далеко. И вдруг солдатский барабан загремел—писаря указ читают: мол, вы объявляетесь военными поселянами. Это значит: и как крестьянин на земле работай, и двух солдат-бобылей содержи, дороги строй, чини мосты, осушай болота, и еще сам солдатом будь, усвоив фрунтовую часть и артикул. Короче, на даровщину, по дешевке решили армию нарб-стить, забыв в который раз, что “тяпляпашная” политика никогда к добру не приводила. И стали крестьян, чтоб мгновенно “равняйсь-смирно” скомандовать миру, сселять из деревень в военные поселки. Добро бы те поселки на чистом месте строили, а то возьмут за основу богатое село, перепланировку сделают, чтоб вдоль и поперек прямые улицы были, и ну сады вырубать, избы сносить, а если колодец на пути, то и его засыплют. А командир полка и другое придумал: кроме парадов в день рождения царя, графа Аракчеева и других начальников еще и сельскохозяйственные смотры проводить. Сам со своим штабом на плацу на трибуне стоит, а мимо него на лошадях едут поселяне, и чтобы все по уставу: под хвостом лошади навозоприемник, на телеге по правую руку борона, по левую сохи, грабли, вилы и косы вертикально в гнезда воткнуты, а сзади телеги на специальной приступочке, два солдата-бобыля, которые при этом доме живут, стоят в серых мундирах, скатки через правое плечо. Весна, жаворонки торопят, день год кормит, а тут мундиры чини, к смотру готовься. В мундирах под дудку и пахали, а ротам соревнование устраивали, какая раньше отсеется. Скрипят мужики зубами, но терпят. Вскоре новые дома рабочий батальон построил — в одной роте все домики желтенькие по ранжиру стоят, в другой — зеленые, и так далее. Как погнали стадо вечером по хлевам,— коровы своих жилищ узнать не могут. Мычание на улице стоит, бабы тоже в рев ударились, но уже по своим кривоколенным тупичкам, кособоким изобкам. Словом, не жизнь, веками сложенная, отстоявшаяся, а не поймешь, что впереди их ждет. А тут еще начальство на новые выдумки пошло. Коли скотина в дворах путается, да еще коровьи лепешки на мощеные улицы ложатся, приказало скот в одном помещении держать за околицей, доить в очередь, а овец — сдавать весной: дескать, осенью с приплодом возьмете. Вдобавок ко всему еще холера в округе началась, колодцы-то засыпали, с одного пруда воду возят. Тут уж терпенье у селян лопнуло. Сначала в Старой Руссе бунт случился, а у них и без бунта все кто куда побежали. Опустели деревни, порушились, поросли бурьяном, и не с кем стало дальнейшие эксперименты разводить. Так все само собой и прикрылось. Да и спросить не с кого: граф Аракчеев к тому времени умер. Хорошо, хоть не по всей России опыт произведен был, а только в трех губерниях. А память осталась в имени — Поселянщина, — в местности, расположенной между новгородским райцентром Поддорье и псковским озером Полисто. Теперь уже и не всякий колхозник догадается, откуда пришло такое прозвище на их землю. Ну, а прадед тети Оли вперед смотрел, еще раньше сбежал и поселился в глухой деревеньке Кбндратово. Южную часть болота Аракчеев округами охватить не успел. Там его новое мероприятие правительства застало: внедрение картошки. Прадед давай снова против выступать. И дед такой же был — мечтал о свободе от общества. Со слов тети Оли, имел четырех сыновей и хотя и был сильно трудящий, но жил бедно — три раза горел! Узнал он о существовании Межника лишь потому, что бабка как-то осенью брала клюкву и заблудилась к ночи. — .. .Вдруг чувствует: запахло дымом. Она по болоту на дым заторопилась и вышла на остров. Земляночка перед ней, огонек. Бабка прилегла на травку, смотрит в оконце. Человек у коптилки, бородка белая клинышком, шевелит губами — читает книгу. Постучала робко. “Если крещеная, то пущу”, — отвечает человек. Пришлось к стеклу крестик приложить. Затворником оказался Васильюшко Первый. Родители у него случились ругатели, и он мальцом в тринадцать лет ушел от них. “Только никому не говори про мое местоположенье, остров в волости не записан”, — попросил ее. Но дед у бабки был по характеру ревнивец: с кем это ты ночку провела? Обнюхал бабку, словно немец партизана, пристал как банный лист: почему от тебя пахнет дымом — серников с собой ведь не брала? Пришлось бабке сознаться. Тогда в древности разводов не было, просто в таких случаях мужья своих жен разно бивали. Дед сбегал проверил — и верно, хорош остров. Сходил в Холм, поставил писарю четверть, слухи подтвердились: в планах остров не значился, в шнуровой книге не отбит. Вот дед и переселился с четырьмя сыновьями на него. . Через сколько-то там времени приезжает зимой с Новгородской губернии сборщик податей. “А мы скоб-ские”, — хитрит дед. Через год является псковский чиновник: “А мы тверские”, — вновь реляет (лавирует) мудрый хозяин. Остров расположен на стыке трех губерний — грех не воспользоваться сложившимся положением. Вперед скрипели гусиные перья, потом — железные, но и к этому времени промежуточных столоначальников прибавилось, перекидывали выяснительные бумаги от стола к столу чуть ли не до революции. Наконец явился землемер из самого Санкт-Петербурга оприходовать данную землю, нанести ее на общую, уже для всей России, карту. Дядья к этому времени выправились, забогатели, зажились. Стали требовать у деда раздела. Дед же ослаб, поучить вожжой или оглоблей своих сынов был уже не в силах. И то надо сказать, держали сообща на острове сорок коров, их пасти не требуется, болота кругом, пятьдесят овец-старок, три стада гусей, курей, свинок, а молодняку разного, в том числе детворы, плодилось без ограничений. А с женами такое вышло дело: двоим дядьям отец подобрал скобских девок, а мама моя и тетя Фрося — с Веркасинки и с Фрюнина, то есть с Новгородчины. Ночная кукушка дневную перекукует: скобские тетки и давай внушать мужьям, чтоб остров приписали к Пскову, но наши тоже не сдаются. Землемер работает, наносит земли на планы, еще и на другие острова заодно сходил, ему бы отдохнуть вечером, а не руготню да препирательства баб слушать. Не выдержал: давайте, говорит, копайте от носа до кормы межу, половину острова я припишу к Пскову, а половину к Холмскому уезду. Всех это удовлетворило, только псковичане вдоль межи можжевельника посадили, а наши, в пику им, — рябину. Ну, а как до названия дело дошло, настырный дед назвать “Николаевским” остров предлагает: мол, за патриотство воздастся сторицею, глядишь, еще годок-другой без налогу проживем. А землемер как вдаль смотрел, говорит: не пришлось бы вам его вскорости переименовывать, давайте лучше, раз межу прокопали, разделились, обзовем его Межником. И верно, вскорости восемнадцатый год начался, через наши места революционная тройка прошла, велела всем жить, где живут. Мы к тому времени окончательно забогатели, купчие выправили на земли на материке, на больших островах: в Груховке, в Ухошине. Но успел только дядя Ваня переехать в Кожмино, открыл лесопилку. Уже в тридцатые годы его раскулачили. Богатели мы в основном от масла, хотя доставляли в Холм зимою и мясо. Масло перетапливали, грузили в липовые кадушки с крышечками, везли в Новгород и даже в Петроград. Называлось то масло “русским”, так как жили мы при Русском озере. Каждый день кадушку в тридцать килограмм набивали. И с других островов масляные ручейки на материк текли. Обычно к нам по зимнику чиновники да уполномоченные являлись, а тут так получилось — по уезду сплошная коллективизация прошла, а против наших мест им никак не отчитаться, в те времена за приписки ой как карали. Ну, и послали летом уполномоченного, а он не дошел, завяз в пронницах, только по шляпе на ряске его и нашли, второго змеи покусали, вертолетов тогда еще не было, видим, вдруг самолет загудел, и с него падает человек в кожанке. В одной руке портфель держит, в другой — зонтик, и это называется парашют. Созвал с других островов жихарей, стол на улицу вынес и давай людей за колхоз агитировать, мол, поплывете на своих корабликах-островах в счастливую жизнь. Молодой, видный, в тельняшке, щелкает замочками на портфеле —все новые и новые резолюции и лозунги на стол выкладывает. А дед мой, он даже вроде и обрадовался: своих сукиных сынов снова можно в кулак собрать, он и говорит: “Вот вы, гражданин хороший, хоть и с неба спрыгнули, хоть и соловьем разливаетесь, а кто кашу будет расхлебывать, которую вы завариваете? Языком-то легко молоть, помогайте нам эту новую жизнь руками строить, оставайтесь у нас!” Мой Федя и замолк, задумался, а пока он думал, я загадку про себя загадала: если сейчас блеснет купол Рдейского монастыря, парень останется. В хорошую видимость, хотя до монастыря двадцать верст, он золотыми куполами, как зеркальце, посверкивал. И вдруг вижу, блеснул, а далее ничего не вижу и не слышу, только чувствую, все на меня смотрят, смеются, а я краснею. Потому что Федя ответил деду так, мне бабы потом рассказывали, подумал, постоял и ответил: “Я ведь, дед, балтийский моряк, по душе мне флотилия ваша, и еще по душе мне внучка твоя Оля, отдашь ее за меня — останусь!” А дед ему тоже неожиданно в ответ: “Своё фами-лие на Астафьевых поменяешь — отдам”. Вечером повел Федора на корму парохода, там у него любимое место было: скамеечка, закат, другие острова вслед за Межником плывут. Долго они говорили, а о чем, я примерно догадываюсь. У деда своя задумка про укрепление нашего рода была: старших, самого умного внука в агрономы послать учиться, второго — в инженеры, чтоб косилки и сепараторы делал для нас, двоих девок в учительство и фельдшерицы, а все остальные по его понятиям должны были на земле работать. Он и жен для сыновей выбирал не по смазливой рожице, а как хлеба жнет, пироги печет, полы моет. Тетки мои были все грудастые, как печки, широкие, под стать дядьям. Дед говорил: выведу породу Астафьевых, чтоб крестьянствовать навечно на земле, потому-то и выбрал Феденьку. У деда глаз был острый, наметанный, да и у меня тоже... Тетя Оля смеется заразительно, громко, мы сидим в ее доме на берегу озера Полисто. Дяди Федн нет, его вызвали в военкомат поздравить как ветерана войны. — И еще говорил дед,— продолжает Ольга, — русская баба по прочности мужику не должна уступать, потому как всякое с кормильцем может случиться, сколько на нашу землю посягательств было — убьют мужа, ей дальше род тянуть. Нас так и звали, бывало, выйдем с болот на праздник в какую-нибудь деревню в охоту за женихами, а бабы судачат: “Русские красавицы с Русского озера явились!” А мы, глядишь, и умыкаем какого-нибудь парня. Дед неохотно баб за обрез островов отпускал, все более мужиков в наши края сманивал, а чтоб примаками они себя не чувствовали, за месяц миром ставил им избы. Бывало, утром выйдешь на улицу, особенно в тихий мороз, дымы над островами, дымы, плывет наша флотилия на восход, и Федя — мой муж — над нами председатель, так радостно на душе станет. В общем, не обманулся дед в моем суженом. Федя сепараторы для каждого острова достал, раскрутить их для начала троим лишь под силу, аж стол ходуном ходит. Помню, детишки, бывало, на столе постоять, потрястись вместе с машиной просились. Нам не жалко — тряситесь, приучайтесь. Потом привод от ветра сделали, а масло наладили не только зимой, а и по воде летом до большака довозить. Расчистил канаву между Домшей-озером и Острови-стым, а далее по Хлавице плавом. Косилки достал, молотилку, веялку. Два паренька у нас сметливых было, к железу тянулись, Федя их на придумки все и подталкивал. Да и всем старался дать побольше свободы, крутитесь на островах как хотите, держите сколько угодно скота, сейтесь по силам, только чтоб твердые госпоставки выполняли. Мачты на островах поставили. Красный флаг — большой сбор, чтоб все на Межник сходились на разговор, на собрание, зеленый — сеяться пора, желтый — уборка, ну и так далее. Уполномоченных только у нас не любили, появится кожаный человек на горизонте — черный флаг с острова к острову так и заполощется. Вздохнет Федя, орден Красного Знамени к гимнастерке прикрутит, велит самовар к приходу гостя ставить, а на самоваре надпись: “За участие в гражданской войне. Ф. Дзержинский”. Словом, дипломатничает, как дед реляет. Сидит гость, пьет чай, ведет политические беседы, вздыхает, предупрежден в районе товарищами, что у нас сухой закон, разве только к Маю бражки из сушеной морошки нагоним, шипучей, как лимонад, слушает ответные рассказы председателя. К примеру, как Федя этот самовар получил. После разбития одного враже-ского заговора в Петрограде Дзержинский вызвал их, на столе — ценное оружие разных калибров, шашки, винтовки. “Выбирайте, говорит, что кому по душе. Заслужили!” А Федя колеблется, не выбирает. “А ты чего не выбираешь?” — смотрит на него пристально. За Феди-ным взглядом проследил, а Федя глядит на самовар, из него морковный чай чекисты пили. Ничего не сказал более Дзержинский, велел граверу надпись на нем сделать. А Федя в ответ Феликсу Эдмундовичу мысленно тоже сигналит: “Не вечно же будет война, товарищ Дзержинский”. Разные другие случаи рассказывает уполномоченному мой муженек, сам был когда-то в их шкуре, заговорит до того, что тот ни с чем и уйдет. А если уж какой бойкий говорило, говорливее его появится, мол, есть указания кроме масла мясо, шерсть сдавать, Федя не перечит, мол, мы готовы, мы не' против выполнить то, развить се. У нас два острова так и назывались “бараньи острова”. С весны по донцам ' выгоним на них овец, до зимы они там и гуляют сами по себе — деться некуда, топи кругом, а волки на болотах не водились. Ну, а главное — потекло с островов, как встарь, масло ручейками. В три раза больше, чем в среднем по району, на душу продукции сдавали, своим мужицким умом старались жить, без указок сверху, и получалось хоть и само собой, но неплохо. К нам даже один ученый в панаме из Ленинграда приезжал выяснять, почему у нас такое масло качественное? А как же ему не быть вкусным, если еще дед нам, несмышленышам,-тяпки в руки вложит — идите тяпайте на луга одуваны, вороний глаз и полынь —всю горькую траву с поля вон! От трех коров молоко шло в пойло другим коровам, картошку, ячмень запаривали, клевера рядом вволю. Словом, окреп колхоз, а назывался он “Красный моряк”. И были еще пустые острова около него. Люди приходят, просятся на житье. Особенно середняка любил Федя. Говорил, что эти люди через труд, через, поколения, как сливки в горшке с молоком, отстоялись. Помню, пришли двое из их сословия, вполне молодые, дворниками в городе никак не притереться, нельзя ли получить остров на одну семью? Федор предлагает им Две титьки — был такой островок, в ложбиночке меж бугорками, даже зимой ключик не замерзал, только пре- дупредил, что за дом, который им поставят, за землю, за десяток коров они должны будут каждый день шесть килограммов масла сдавать, а в остальном полная свобода, ну, как и на других островах. И такая работящая семья попалась, так у них все слаженно пошло, что вскорости этот остров мы уже по их фамилии — Шурухайкиным — звали. После дети у них пошли, а у нас и это предусмотрено — имеется бабка-повитуха. У нас даже учитель свой был — Иван Иванович Лунин. Белая банда в восемнадцатом году через болота прошла, в Ратче магазин разграбила и одного раненого офицера оставила. Он все с ними спорил. Лунин у нас поправился да и прижился, никуда больше не захотел, стал детей правилам письма и арифметике учить. Такой вежливый, деликатный. Мы все грубые да резкие, а он все тихо, спокойно объяснит. Федя говорил, что для развития островов и тихие, и громкие — всякие люди нужны. Одна тетка у нас даже “паетом” была, разные пакости сочиняла, как-то и на Федю нагромыхала: “Федя, Федя, председатель, а не круто ли берешь, наши б лодки не потопли, так-растак, зелена вошь”. Откуда ей знать, как уполномоченные на председателя давят: мол, вы передовые, должны за другие колхозы постараться. Я порой не стерплю, шепчу мужу, чтоб он балаболку урезонил, ленивая в работе баба, поприжал бы через это, а он отвечает: “Чтоб ум не закисал, а будоражился, Оленька, в обществе всякие люди нужны”. У нас и спа-сеник Вася жил. Вперед по молодости, по глупости своих же отца с матерью в Ратче раскулачил, а как без них остался, словно умом рехнулся — молчит, и все. Обет молчания дал, в землянке жил, а работал, как все. Мы смотрим, как человек мается, на ус мотаем. И старухам, не препятствовал — пожалуйста, креститесь на Рдейский монастырь, а если кто помрет, выделит даже лошадь, чтоб Васильюшку с Сапожка привезти для отпевания. Васильюшка Первый к тому времени совсем одряхлел, но еще теплился, за дьячка работал. Только летом старались люди не умирать. Хоронили на материке, а через болота ни одна лошадь не пройдет, мужики в таких случаях сами в сани впрягались, а то положат на ледник человека, ждут санного пути. Раз только похоронили тайно. Два парня из-за девки подра^ лись, один защищался и убил кулаком другого, у которого нож был. Собрались старики, актив колхозный да и порешили все от властей скрыть, зачем же еще одного работника терять. Нам это сошло, тогда мы и вовсе осмелели, сами стали судить, у нас даже землянка была, где заключенные ночью спали, а днем на полях работали. И еще у Феденьки много всяких нарушений было: то майские праздники перенесет самовольно на неделю назад из-за сева, то с портретом у него какая-нито ситуация получится, вести до нас не всегда точно доходили. Тучи над ним не однажды сгущались. Первый-то раз пронесло: чекистом оказался старый дружок. За Луниным по навету приехал. Федя ему долго объяснял, какая им теперь польза от Лунина. И помню еще спор ихний за столом. Дружок все удивлялся: “Революцию надо делать на всем земном шаре, а ты, Федор, в земле окопался, как царек какой в болотах сидишь”. Федя головой кивает, а мне подмигивает, я только успеваю перемену блюд оратору делать, а квашеного творога с русским маслом он даже две миски стрескал. “Ух, спасибо, — говорит, — хозяюшка! Давно так не питался”. И ждет от Феди возражения. А Федя отвечает: “Это и есть тебе мой ответ: “Ух, спасибо!” Засмеялся гость смущенно, стал чай с сотовым медом пить. Вторая туча в начале тридцать пятого нависла, сколько он уже ошибок наделал, что и перевыполнение плана не помогло. Мы тогда к Ленинграду приписаны были. И вдруг постановление: образовать Калининскую область и нас к ней причислить. Все грехи позади и остались. Феде бы угомониться, а он то орден, который ему сам Калинин в Кремле вручал, нашей лучшей доярке передает и печатью колхозной это скрепляет, то лектора и уполномоченного заставил сено косить, целый месяц не выпускал их с островов — тогда шефства еще не было. Все по-своему делает. Ему велят кроликов разводить, а он шлет баранье мясо, вместо индюшат—гусей. В районной газете даже статья ругательная на Федю появилась. Чувствую я, опять гроза над Феденькой сгустилась, беру в руки палки с развилками, одеваю на ноги дощечки, мы по болотам только на них и ходили, и пошла вышагивать в сторону Рдейского монастыря, всю-то ночь била поклоны и еще у Василыошки Второго побывала, свято место пусто не бывает, а он говорит: “Не сумле-чайся, Оленька, временное это, край был славен и явен, а будет еще славней и явней”. Только пришла — указ: Русское озеро во главе с Межником и Рдейскую Чисть опять передать ленинградцам. Бог на свете, значит, есть. Живем далее, словно в старые времена реляем. И вдруг пролетает над нами самолет, на сеялку похожий. Поглядел на него Федя: “Чегой-то он на сеялку похожий, мне кажется, не наш он?! А, Оля? Да и пора масло сдавать — сплаваюсь-ка по Хлавице в Подберезье!” Через три дня смотрю, вроде как уполномоченный идет, а это от военкомата посланец за нашими парнями. “Правильно, люди, сделали, что черный флаг подняли, горе на землю упало — война с фашистами, но мы победим”. “По порядку номеров рассчитайсь!” — командует Иван Иванович. “Первый, второй... двадцать шестой, последний!”—отвечают ему ребята, всем в пределах двадцати лет, рослые, крепкие, хоть флангами меняйся. Астафьевы, Васильевы, Петровы бледные стоят, готовы драться за Родину, за свои родные острова всеми клеточками своего организма. Как только в тридцать третьем году Гитлер к власти пришел, Иван Иванович где-то винтовку раздобыл, разбирает и собирает ее с молодежью, полосу препятствии с бросанием гранат построили, детей немецкому стал обучать. А потом “шагом марш” команда, и пошли они через Рдейскую Чисть на призывной пункт в Чекуново. Мы все на нос нашего кораблика перебежали, долго стояли и смотрели, как еловые дощечки на солнце все слабже и слабже сверкают. А у меня в руках зажата записка, я ее наизусть помню: “Ушел биться с германцем, береги сынов. Федор”. И все прошлые грехи и споры меж нами, русскими людьми, мне такими мелкими показались перед страшной напастью, что я тут же их и позабыла. И наверное, другие люди их тоже позабыли. .. Ольга Матвеевна задумалась, смотрит в окно. В окне озеро Полисто, зеленое от вечерней зари. Мне не спится у бабы Оли, думаю об островах на болотах, отпуск товарища кончился, и он только что уплыл в сторону Москвы. Вчера с Межника на Ратчу в Псковскую область шли двенадцать часов. Вот она, Ратча, рядом, в бинокль дома видны, но топи такие, что не прямо идешь, а все петлями, порою даже приходится возвращаться назад. Думали, от Ратчи будет хорошая дорога, но Ратча оказалась тоже островом на двадцать 'кивых жихарей, а ранее было четыреста дворов. От Ратчи шли долго болотами и чернолесьем. Вышли на Ручьи, на озеро Полисто и долго искали в деревнях лодку. Они тоже на буграх, и путь по берегу зимниками тяжелый, порой по пояс бредешь. Наконец в Чилицах одно место в лодке нашлось, и мой товарищ уехал, а я побрел далее. Дорога от озера пошла в глубь чернолесья, скоро лески кончились, вновь распахнулся горизонт. Озера за косогором еще не видно, а уже чувствуется простор, прохлада, чайки кричат. Места удивительно похожи на мое родное озеро Ильмень. Только вокруг Ильменя лежат живые капустные, морковные, картофельные поля, а здесь они потихоньку зарастают кустами. И среди просторов на самом берегу озера резкий бугорок землицы — кладбище, про которое нам уже говорили. Оживление в округе происходит только раз в году на троицу, когда правдами-неправдами нанимается с Бежа-ниц самолет. Всего десять минут, как скачку-кузнечику, прыгнуть самолетику через мхи. На лодке с Цевлы три часа ходу, пешком вдоль рухнувших мостов, перебредая многочисленные черные речки, — день пути. На лошадях верхами или держась за хвосты, на мокроступах, идут дети тех отцов и матерей, что дали им жизнь, а теперь лежат в родной полистовской земле. Дом Астафьевых одинок, стоит недалеко от кладбища. Дядя Федя и тетя Оля переселились сюда еще и потому, что вечером, управившись с домашними делами, можно прийти на этот бугорок землицы. Тихо бьет волна о берег, плывут вдоль озера косые дожди, резко кричат чайки. Старики бродят меж могил, вспоминают сородичей, беседуют с ними. Переночевав у Ольги Матвеевны, на другой день слушаю рассказы Федора Павловича. Он совсем не такой, каким воображался мне со слов жены. Маленький сухонький старичок. Он только что привез из Бежаниц, из военкомата очередные часы. Их у него полон дом: и будильники, и с боем, и старинные ручные “Победа”, теперь вот с кукушкой преподнесли. Как военные праздники, инвалиду Отечественной войны Федору Павловичу Астафьеву-Лосеву "дарят их от государства. А раньше худо было: одни ходики дарили. Пришел он с войны без единой медали, и непонятно почему? Сколько раз наградной лист заполняли — он в войну носиль- щиком работал, это потруднее, чем при “сорокапятке” быть, которую “прощай, Родина” звали. Мало кто и до медали “За отвагу” дотягивал — пятьдесят раненых вынести с поля боя не шутка, трех его напарников убило, а ему не судьба, видать, до ста человек дотянул, до Красной Звезды и Красного Знамени, а комиссовался вот без единой медальки, хорошо, старые ордена за гражданскую войну были и за колхоз. Уже после выступления Сергей Сергеевича стали его награды находить. А комиссовался он в Холме, при костылях, раненный в бедра. Дали ему сестру милосердия для сопровождения, и поехали они на машине вкруговую через станцию Локню, да и застряли около Сопок. Тогда он и говорит сестричке: “Ладно, доченька, доберусь до Межника напрямую, через Моховщину”. — “Да как же вы, Астафьев, пойдете?” — пугается девчонка, а сама налево смотрит через Ловать. Ее дом в Михалях на Кунье, по прямой тоже километров двадцать. “Так и пойду, Маруся, как ты сейчас в Михали побежишь. Не бойсь, расписку на мою сдачу в Силовых Сопках оформим”. — Ну, и пошел домой. Меня моя милая Родина всюду обогреет, каждый кусочек здесь знаком. Вдоль и поперек до войны местность исхожена. В Груховке у меня племянница замужем за эстонцем Рудой, в Лисовых Горках — дедка Петя-сват; охота, лесозаготовки, хотя я родом с Рыбацкого, это, считай, Ленинград, здешние места давно стали родными. Родина — это не только где родился, а где и основную жизнь прожил, свою душу, ум, силы в земле оставил. На войне, бывало, когда уснуть удается, снился мне в основном Межник напополам с Ольгой, иногда даже Межник чаще, дети снились и только один р.аз Рыбацкое, как я мальчишкой уклейку с гонок таскаю. Нас, рыбацких, в Ленинграде недолюбливали, куркулями звали: мы же молочники, рыбаки, огородники, еще с екатерининских времен городу продукты свежие поставляем. А на нас гонение. Может, поэтому мне по душе и пришлась жизнь на Межнике, вдали от материка, где самостоятельность проявить можно, нет критики несправедливой, свои хозяйские способности развернуть. Под Ленинградом нас всячески ущемляли, я вроде во все это поверил по молодости, а в душе к земле тянулся. И вижу: Межник то, что мне надо. Вдали от начальства, и люди в куче, не сами по себе, Страшно, когда над тобою бюрократ, да еще за нерадивые колхозы работай. Если без конца слышишь: “дай-дай-дай”, “ты не патриот своего района”, руки у самых работящих опустятся. А как дрались мы за Межник! Почти все полегли — это о чем-то говорит. Из двадцати шести человек один — герой посмертно, один — живой. Иван Иванович им, можно сказать, не семиклассное, а десятилетку преподнес, а раз немецкий знали, все в разведчики пошли и почти все погибли. Любил я Иван Иваныча, любил, царство ему небесное, уже старик, а воевал, как и все, в партизанах, но до сих пор простить себе Ваську Кримана не могу. Ольга говорила, что порассказывала вам про нашу жизнь. Она думает, по дружбе Иван Ивановича мой приятель-чекист не взял. Не так дело было — не мог он вернуться без человека, и отдал я ему за Лунина спасеника Ваську. И сколько у меня еще всяких грехов на душе, а вот тот свой поступок забыть не могу, свербит до сих пор в душе. Поленился мозгой шевельнуть, может, того парня надо было сдать, который убил другого, а по дороге побег ему сделать. Дружка мог бы подвести. Мозгой надо шевелить в любых ситуациях, побежденным себя никогда не признавать. В плену был, бежал два раза, я ведь с командира взвода войну начал, это уже после плена меня носильщиком определили, и на том спасибо, но слушайте все по порядку. Отпустил я сопровождение и пошел себе потихоньку, не спеша, через Пустыньки, через Чащибки, через Вара-винку. Радостно видеть, как меня люди с котомками, с тачками, с коровами обгоняют, детей за руки ведут. Весь наш край в войну сопротивлялся немцам отчаянно, выжжен был до предела, и теперь люди вновь его заселяли, чтоб далее жить. Иду, и верите или нет, не болит душа, и все тут. Хотя ничего о семье не знаю. Даже наоборот, в госпитале вдруг подбегает ко мне сосед по койке: “Ты, Федор, кажется, с Межника? Тут в “Правде” про ваш край, ваш остров”. Читаю, и верно, статья про то, как фашисты край уничтожили, как людей стреляли, Петьку Петрова, мы с ним в Москве одновременно ордена получали. Особенно мне Ленку Михайлову жалко было, она все мечтала: “Дядя Федя, как мне хочется в газету попасть, уж я так буду стараться на работе, чтоб Сеня мой (ее жениха в армию взяли) обо мне прочел”. И вот думаю: не думала, не гадала, племянница, как твое имя напечатано. А я читаю газету, и никакой в душе тревоги за свою Ольгу, словно она мне телепатию посылает. Ну вот, пришел в Лисовые Горки, вроде осталось и немного, но вместо твердого грунта начинается Большой мох. Дедка Петя жив был, помог мне на костыли банки железные из-под американской тушенки набить, лыжи дал, мы все на дощечках ходили, а он придумал на лыжах даже лошадь водить. Ну и пошел я по мху. Вчера на пути деревни стояли, где подвезут, где пустят переночевать. А тут ни души — Большой мох. До озера Ост-ровистого шесть километров, и шел я их два дня. Первую ночь на кочке, словно на кабаньей спине переночевал. Завернулся в плащ-палатку, смотрел в небо, думал, как дальше жить. У меня Ивану Ивановичу наказ был дан, если что — на Барсучках склад с зерном заложить. Остров высокий, песчаный, весь в норах. Приду на Межник, наверное, там уже копошатся люди, думаю. Вторую ночь в Черничнике на немецкой брошенной танкетке провел. Паек, что мне выдан был при комиссовании, у меня уже к концу, пошарил внутри машины, чудо: две банки тушенки “Майе ш 05А”, выходит, и немцев Америка ухитрялась снабжать, а может, тоже в плен кон-серва попала. Вот, думаю, танк, а мог быть трактор. Дед Астафьев планы строил: самого умного в агрономы, второго в инженеры, а остальные пусть на земле остаются. А мы с Иваном Ивановичем поправку внесли: стали всех парней еще и военному делу обучать. Вышел я назавтра на озера Островистое и Домша, а они между собой слились — не пройти. Целый день плотик ладил, много ли штыком немецким настрогаешь, лег животом на бревнышки, костыли рядом приладил, гуси над головой гогочут, щука икромет затеяла, такое бултыханье, такая весна вокруг. А. от Домши тут уже и совсем рядом. За день прошел. Вперед по моховой тропочке бредешь, ручеек тебе навстречу течет, а потом не заметишь, как уже в щиколотку толкает. А с водораздела вот он—Межник, как на ладони, и вдруг мне ноги совсем отказали, не могу идти нисколько дальше, и все тут, не могу — нервный шок. Пятнадцать дней от Сопок уже иду, особых трудностей не испытывал — радость свидания с Межником меня двигала. Вот когда из плена с Германии бежал, там каждый кусточек враг, там трудно было, а здесь шел хоть бы что, а напоследок с час полежать пришлось на кочке. Вышел на остров, а на нем иван-чай вместо домов, березки уже на грядках проросли, и Межник вроде на правый борт накренился, камыш на него с болот наползает, как вражеский десант. Знал же примерно из газет, что меня ждет, а все равно не верилось, все думалось, авось беда Межник минует, уж больно мы в глуши жили, война стороной пройдет, нас не захватит. А с едой у меня совсем туго, уже сутки ничего не ел, кроме клюквы-веснянки. Тогда пошел я на корму своего корабля, там озеро Межник, а по носу Русское озеро, и между ними —канава. Придется, думаю, из орешника вентерь вязать, ловить нерестовых окуней. И стоит на корме старая береза, сережки, как флажки, на ней трепещут, а на суку качели сохранились. Прежде чем лозу резать, присел я на них, покачиваюсь, с Ольгой мы здесь любили посидеть на закате. Где-то ты теперь, моя Оля, где дети? А кругом такая страшная тишина,- прямо нечеловеческая, и вдруг слышу, кто-то то тихонько, то посильнее воет-плачет, вроде как голос женский. Продрался сквозь кусты — смотрю, вдали человечек на корточках, руками оперся о землю, морду кверху задрал и стонет тихонько. У меня аж мурашки по спине, одичалый человек, я — штык в руку, иду.., Тьфу, черт! На горке миномет немецкий, наподобие нашего полкового, упоры — как руки. Ветер среза касается, он и гудит. Заткнул травой — перестало. А при миномете— перископ. Я его оптику вперед на Кондратово навел, в сторону Великих Лук, думаю, если Кондратово живое, Оля может поселиться у своих родичей, только деревни за Шурухайкиным островом не видно. Тогда я в сторону скобскую винты закрутил и Ратчу сразу на бугре увидел. Тоже остров, но побольше нашего, на две тысячи га. Ратчинцы параллельным курсом с нами плыли. Мы как бы мелкая флотилия, москитный флот, а Рат-ча — линкор. И вижу, над Ратчей дымы, домов не вижу, а дымы из земли тянутся, догадываюсь — землянки. Нто ж, придется идти на Ратчу. Это три-четыре дня, а пока, думаю, окуней надо запасти. И еще раз посмотрел через линзы — и вижу в перископе совсем рядом Олино лицо, ну, словно ее фотография передо мной. А потом провал в моем сознании, и вдруг я уже около Оли без костылей стою. Сто метров пробежал в шоке. Просто так... Федор Павлович закуривает папироску, руки немного дрожат, видно, рассказ его и сейчас волнует, Баба Оля сидит рядом. Старики живут в деревне одни, рады случайному прохожему поведать о своей жизни, а вернее, самим себе напомнить свою прошлую жизнь. __ Давай-ка, Феденька, я дальше продолжу, — предлагает баба Оля. — Ведь как я очутилась около Межника. Вдруг слух через десятые руки пришел— Межник уже как год немцы спалили, и я с сынами в Ратче жи- ла>__ЧТо идет на костылях с войны мой Федя. Видели, мол, его люди в Силовых Сопках. Ратча крестом построена, ну, я и начала каждый вечер на веряжский конец бегать в сторону Локни, потом, думаю, может, он лодкой приедет, на полистовскую сторону стала выходить, даже на коняевский конец и Говнюшкин тупичок ходила— тропинка от них на Ухошино вилась, думаю, может, Феденька через Поддорье движется, а Феди все нет и нет, бабы уже подсмеиваться стали. А в тот день, ну, словно мне кто-то шепнул: возьми корзинку, как будто за клюквой идешь, обмани судьбу. Может, твой Федя уже на Межнике? От деревни Ратча до Русского озера здоровому человеку пять часов ходу. Я рано утречком и пошла, пошла и вдруг вижу, кто-то сквозь чащобник ломится, и вот он, Федя. Я растерялась и говорю: “С праздником вас, Федор Павлович, с Первым мая!”* Потом уж на Гормыльке обнялись, костер развели, Федя рыбы наловил. У ног Русское озеро плещется, а когда оно вечером утихло, спросила я мужа: “Федя, а чего ты на Межник-то шел? Ведь, наверное, знал, что все спалено вокруг, порушено?” А он отвечает: “Не в обиду тебе будь сказано, Оленька, к острову так же, как к тебе, стремился, и видишь, не зря — здесь встретились”. Я перед встречей думала, вот придет Федя, переселиться в Ратчу его уговорю, а тут чувствую, и у самой душу защемило. И согласилась я снова на Межнике жить с моим Федором Павловичем... Тетя Оля смотрит на мужа, как он курит. Умолкает, — Ну, и решили мы с Ольгой восстанавливать колхоз,— дядя Федя притушил папироску,—стали ходить по окраинам болота, своих разыскивать. Призрак довоенной жизни над людьми витал, манил их: еще бы, жизнь привольная, и кому не хочется жить своим умом, перспективу вдали видеть. Смысл, цель жизни своей головой, руками без подсказки создавать. Бывало, прибежит какая-нибудь Марья: Палыч, а надо то-то и то-то вот так-то сделать, а не так. Даже если и не очень хорошо придумал человек, я не препятствую. На мальцов опи-раюсь, они у меня во все прорехи нос суют и ремонтеры по механизации. Танкетку ту завели, по бревнам за три дня на остров перетащили, пашем на ней. И потянулись к нам люди — больше все бабы с ребятишками, впряглись в работу от зари до зари. Вот тут я и вспомнил нашего основоположника, деда, Михаила Ивановича Астафьева, как он жен для своих сыновей выбирал. Мужики, как и я, калеченые, полторы штуки, пошли мы на Барсучки, склад наш цел. Сходили в Посе-лянщину, выменяли рожь за семь телок. Было такое село, чудом не тронутое немцем, картошки там десять мер добыли, мелкой, как горох, что нам и надо. А тут и счастье подвалило: на Бараньих островах четырех живых коров нашли — то ли фашисты при отступлении потеряли, то ли скот заблудился по весне и на острова зашел. Несколько колхозников со своим скотом, со свиньями явились, сохранили его в войну. В общем, начали жить. Бригада рыболовецкая из мальчишек на Русском озере окуней ловит, грибы-ягоды пошли. Однажды лося завалили — оружия всюду всякого полно. Но представляться властям не торопимся, вперед надо на ноги стать, а печать со мной. Всю войну ее в мешке протаскал. Да и прав у нас теперь на счастливую, с умом сделанную жизнь больше. Я же за нее кровь проливал, мужики тех баб, что от зари до зари теперь работают, проливали, все люди настрадались. Вся дальнейшая жизнь, думаю, под знаком этой войны пойдет. Как в танцах от печки, точка отсчета от нее будет, мерка дальнейших дней. Только вдруг в августе газета до нас дошла, и там написано, что из части Калининской и части Ленинградской областей для более оперативного руководства хозяйством созданы Новгородская и Псковская области. “А чьи же мы?” — спрашивают меня колхозники. Пришлось выползать из болот на свет божий. Пощел вперед в Бежаницы в Псковский райисполком. “Так и так, разрешите представиться: председатель колхоза “Красный моряк” Астафьев-Лосев, а также узнать, чьи-чьи мы?” А на меня смотрят удивленно: “Вы что, товарищ, с неба свалились?” — “Не с неба, а из болот, пришел узнать, к кому на учет поставить двадцать коров, сто га пашни, ну и так далее”. А мне говорят, полистали папки и говорят: “Э, дорогой товарищ, ничего у вас не выйдет. Только что новые области образованы, и граница их кяк раз по Межнику проходит, как когда-то было, половина островов наших, а половина —их, кому же вы будете подчиняться, продукцию сдавать? Берите как фронтовик любой колхоз на готовом материале: хоть Поселянщину, хоть Ухошино возглавляйте! А этот распустить!”— “Да какое мне дело, — отвечаю я, — что границу по Межнику провели, она же на бумаге. На бумаге, ну, как вы не понимаете, на бумаге! Люди за мной стоят, жены фронтовые, их дети, сорок три души, они жить хотят на своей малой родине. Да если хотите, наша отдача на островах, в местах, где люди выросли и родились, где жизнь их проходила, во сто крат сильней будет: мы уже вгрызлись в землю когтями, на себе пахать будем, чтоб все порушенное фашистами восстановить!” А мне снова терпеливо отвечают: “Что начертано пером, гражданин, не вырубить топором, не будут из-за вас области перекраивать”. — “А может, говорю, нашу малую флотилию, когда области перекраивали, забыли, ошиблись? Восстановить несправедливость надо!” — “Что, говорят, ошиблись? Да как вы можете так думать? Запомните, в центре никогда не ошибаются! Сдавайте печать!” — “Печать?!” — как врежу дубинкой по столу, я с палкой ходил, чернильница опрокинулась, ручеек по зеленому сукну потек. Не тронули меня тогда почему-то, отпустили. Побрели мы с Олей в Новгородчину, и что вы думаете, сидит передо мной вылитый пскович, такая же полувоенная гимнастерка, синие галифе, те же самые слова говорит, как по газете читает. Правда, тут про печать забыли спросить. Не до нее им. “Не вертитесь под ногами, говорят, со своими двадцатью коровками, видите, хозяйство, поруганное войной, восстанавливаем!” Пришли мы домой, собрали людей, объяснили им ситуацию, решили на собрании писать в Москву. А на сегодня хватит в землянках жить, строить малые изобки будем. На некоторое время от нас отстали, забыли нас вроде. Мы же кроха малая в общем балансе страны, порушенное хозяйство восстанавливать надо! Не до мелочи пузатой сейчас. А у нас к осени урожай хороший снят, земля три года отдыхала — постаралась на славу: скота уже тридцать юлов, корм заготовлен, грибов, ягод, овощей насушено, насолено. Короче, перезимовали безбедно. Но на душе масло будет до большака вертолет отвозить, это получается тридцать копеек на килограмм наценка. Трактор только бы дали в кредит, а то и сами бы его купили, деньги есть... Подождите, кое-что покажу, — старик лезет в подпол, выносит две пол-литровые банки. Я с любопытством рассматриваю их. Внутри желтое топленое масло, снаружи этикетка полукустарная, но сделанная по всем правилам дизайна: вверху надпись “Остров Межник”, внизу — “Русское масло. 500 граммов”. Посредине картинка: синее озеро, красные сосны к воде клонятся, на длинном берегу коровы. — Шурухайкина внучка Мухинское училище окончила, шаблончик сделала. Шестьдесят банок в день мой сын согласен поставлять, только команду дайте... Мы сидим с дедом Федором в саду, маленький, сухонький старичок, а глаза живые, неистребимые. Яблони кругом стоят, отойдут ли, нет после морозов? — .Идите обедать! — зовет нас тетя Оля. — Погоди, погоди, Оля, сейчас доскажу, — отмахивается Федор Павлович. — Тут как-то летел на самолете в Бежаницы на слет ветеранов, мальчик рядом: “Мама, мама, смотри, какой остров, вот бы нам на нем пожить”. Мама глянула: “Как пирог с творогом надрезанный!” Смотрю и я на Межник: рябина, посаженная дедами на канаве, зацвела, а в носу пушица белая, как пена. Продолжает, хоть и без капитанов, плыть наш островок... Ратча Не кричи так жалобно, кукушка. Над водой, над стужею дорог! Мать России целой — деревушка, Может быть, вот этот уголок... Николай Рубцов Полистовское болото, как овальное блюдо, сорок на тридцать километров по осям. На нем — сухие пашенные острова в триста, сто, пятьдесят гектаров: Свигаев, Ли-повка, Межник, совсем маленькие безымянные островки в три-четыре сосны. В июле наступает на них со всех сторон желтая морошка, осенью вокруг красно от клюквы. Там, где пашенная сухая земля соприкасается с мхами, в соснячках растет черника и брусника. На одних островах все изрыто кабанами, на других-— лежки лосей. Рядоха весь в нетронутом орешнике, в уро- чище Домша, в столетних дуплястых осинах, гудят злые кавказские пчелы, есть остров Кленовый, осенью опавшие листья на его крутых боках словно кирпичная крепостная кладка. Когда-то на островах жили люди. На самом большом, Груховке, его на материке звали Второй Украиной,— двести семейств, на Луковцах — сто человек, в Липовке тридцать дворов было. Теперь в основном деревни покинуты, но кое-где жизнь продолжается. Жихари, как называют'себя островитяне, дают продукцию во внешний мир. Это Высокое, Кокачево, Шапково, Язвы — названия, связанные с их приподнятым состоянием над окружающей местностью. Или Заходы Полистовские и Хлавицкие — деревни, расположенные на противоположных краях болота, через которое пролегали когда-то тропы и даже звонкие сосновые кладочки. Есть еще Замошье, Залесье, Заполье— деревни, для других жилых мест расположенные за мхом, за лесом, за полем. Да, есть еще живые, но, как считают некоторые районные руководители, неперспективные селения вокруг Полистовского болота. Списать во много раз легче, чем что-то строить, создавать. Достаточно одного росчерка на соответствующей бумаге. А если все-таки поддержать этих “неперспективных”? Взять хотя бы деревню Глотово, наверное единственную в Новгородской области, где еще живут при керосиновой лампочке. “Особенно осенью тоскливо, — жалуются глотовцы, — рядом, в двух километрах, в псковской деревне Любашево — зарево, а у нас — тьма. Мы писали, а нам отвечают: “Из-за трех семейств семь километров линии тянуть не будем. Дорого, нерентабельно”. И к Пскову не подключают: двум областям не договориться. Ведь так и мы можем съехать из Глотова, прощай тогда двести нетелей, что нам пригоняют на откорм, каждый день на сто пятьдесят рублей мяса наращиваем, неужели за эти деньги электричество не провести! Вдаль никто не хочет смотреть”. И такое Глотово не одно в Нечерноземье, встречаются еще деревни, которые при минимальных затратах могли бы продержаться до подхода внешней помощи. Чаще других мне приходилось бывать в деревне Ратча — восточной жилой точке Псковской области. По рассказам стариков, а они слышали эти легенды от своих прадедов, название Ратча произошло от слова “Рать”. Шла на их земли Литва, и русские люди стали сходиться на остров со всех других мест: Русского озера, Домши, Корниловки, собираться ратью, чтоб дать отпор врагу. Но вдруг, не доходя до болот, у Татищ с войском произошло событие: ослепла Литва, ничего впереди себя не видит. Повернется назад — к западу дорога просматривается, вперед посмотрит — одни туманы впереди. Пришлось врагу уйти обратно. По второй версии название это идет от пахаря, или по-старому — оратая. А может быть, от этих двух слов вместе: от землепашца, который в трудную минуту становится воином, чтоб отстоять свою землю. И в Великую Отечественную войну много было пролито крови в этих местах. Немцы вокруг, а в Ратче, на По-листовских болотах больше года развевались над сельсоветами красные флаги. Край сделался партизанским, но потом все-таки пришлось отступать партизанам в глубь болот, на острова, а Ратчу немцы полностью сожгли. Но"после войны вновь вернулись жители на свою малую родину, с большим напряжением сил восстанавливали Ратчу. Набрали клюквы-веснянки, на станции в Чиха-чсве продали ее, взамен купили хомут. А в Поселянщине, не сожженной группе деревень, на последние тряпки выменяли шесть мер мелкой, как горох, картошки. Впряглись в тот хомут всем женским скопом... С этого и начинался послевоенный колхоз “Восход”. _ Думали ратчинцы, вновь поднимутся они до цифры в четыреста дворов, а то и превзойдут ее, снова будут, как и раньше, пахать две тысячи гектаров, пойдут по соседним деревням на Фрола, на троицу, на другие праздники с песнями: “Эх, сыграйте мне под драку скобаря потешного, чтобы сердце закипело у меня, у грешного”. Год за годом застраивались четыре конца деревни: полистовский, хлавицкий, коняевский и веряжский, но вдруг, достигнув ста домов, деревня перестала расти, постояла на одном уровне несколько лет, а потом незаметно, потихоньку количество жителей стало уменьшаться. Особенно много семей съехало из деревни в ту памятную морозную, но бесснежную зиму — 72-го, когда топи держали. Ревели трактора, мычали коровы, и плач был, и горе. Какое-то поветрие, всеобщий психоз, ехали даже те, которые и не собирались покидать насиженные места... на всякий случай ехали: когда теперь повторится такая зима! Как от военных действий, как встарь уходили, но шли теперь не в глубь болот, чтоб в них укрыться, а на материк, на люди. Местное начальство, получив нагоняи свыше, опомнилось, спохватилось, дало команду срочно провести в Ратчу электричество, даже выделило экскаватор для прокладки дороги, потом,' когда ослабнет контроль, его заберут, но было уже поздно: в деревне после той памятной зимы осталось двадцать дворов, ну а на сегодня их всего двенадцать. Не съехали самые крепкие, самые преданные люди своего края. Верят они, что возродится Ратча вновь, ждут внешней помощи. “А как же иначе? К чему тогда дальше жить!” — клонит голову Галина Ивановна, бывшая учительница. Школа-то закрылась, некого учить стало. Похоронила она нынче мужа Павла Ивановича Федосеева. Был он воин, прошел насквозь и Халхин-Гол, и финскую, и Отечественную до Берлина, умирал, шептал своей Галочке слова, дети-то давно в городах: “И зачем, Галя, ломались, и зачем на тебя матюги пускал, чтоб могла ты комлятые бревна поднимать, зачем столько досок тесовой пилой перепилили, по восемнадцати шнуров в день, такой под шифер дом отгрохали — все прахом пойдет, кому он теперь нужен, уезжай, жена, поскорее к детям”. И совсем было приуныла Галина Ивановна, как вдруг к лету трое внуков налетело: Наташа, Андрей и Ольга из-под Ленинграда, и еще двое обещали приехать из Донецка. Шум, смех, веселье. Пригодилась корова, которую хотела ликвидировать Галина Ивановна, и овцы, и куры, и печина огурцово-картофельная — все теперь пригодилось, все в дело пошло, даже молочное сало: свет часто портится в Ратче, сепараторы стоят, и скот кормят-поят творогом, молоком. Падают слабо закрепленные во мху столбы. Но вертолет вылетает на ремонт электролинии только в том случае, если их упадет не менее трех. Такое странное правило. “Раз-два, ухнем! Хоть самим доводи падеж до прилетной цифры”, — жалуются ратчинцы. А как наступает лето, текут со всех сторон в Ратчу родственные ей люди. Недаром на материке зовут деревню “золотое дно”. Да и не только Ратча, все деревни вокруг Полистовского болота сплошное золотое дно. На Русском озере ловят килограммовых окуней столько, сколько могут унести, первозданность местности, экологическое равновесие в природе без гербицидов и химических удобрений, всё на одном навозе, здоровые пчелы. Есть даже соляные древ”. иие ямы на Порусье. Случись что, безо всякой техники, замкнутым циклом может существовать Ратча. Брусника к дол ь озера Межник такова, что ее собираешь со скоростью два ведра в час, красные пласты клюквы смотрятся до самого горизонта. После первых редких снегов протаивает и горит ягода в уставших лучах солнца второю зарею. Золотое дно. А если бы не золотое дно? Пашня, которая рожала здесь сам-восьмой, сам-десят — вот главное богатство Ратчи. Две с лишним тысячи гектаров поднимали до войны здешние жихари. А если и не две тысячи, а менее: двести или пятьдесят, как, например, на соседнем острове Межник, где жило пять семейств, и от них ведь текло пусть тоненьким, но ручейком русское масло на Большую землю. И таких островов, островков на Полистовском болоте было около сотни, да триста деревень по окружности болота, которые в большинстве сейчас захирели. А может быть, дело не только в доходах, почему-то мы забываем главное — самого человека: каково ему, родившемуся, жившему в этих местах, вдруг сняться с обжитого места, срочно забыть те три сосны, под которыми он говорил ей: “Выходи за меня”, — и переехать на центральную усадьбу в многоэтажку? Помню, вообразилось мне тогда, что вдруг и мой родной Новгород объявляют неперспективным, — и нам предстоит переехать на укрупнение в Ленинград. Вроде это очень даже хорошо: изобилие ширпотреба, гомеопаты, зоосад, театры, музеи. Вообразилось, как постепенно стал пустеть наш шести-десятиквартирный дом, уже не слышно за стеной гамм соседской девочки, не кричит снизу шумливый сосед Петр Иванович: “Гол!! !”, .поднимаюсь* себе вечером на этаж, а на площадках темные открытые двери, побывали в брошенных квартирах охотники за книгами, иконами. А главное, надо будет расстаться с окрестностями: с Лисицкой горкой, где мы всей семьей собираем осенью шиповник, и сын Вадька, копая червей, нашел позеленевший патрон и простреленную каску, — в войну стояли на этой горке, защищая Новгород, бойцы до последнего. С озером Ильмень расстаться, со Метой, где знаешь каждую уловистую ямку. А как же лес? Путаный Губаревский лес, грибная березка и сосенка, сросшиеся вместе. А завод, на котором я проработал двадцать лет. Всем нам в другом городе надо будет устраиваться, привыкать к но- вым условиям жизни Русский музей в Ленинграде, Эрмитаж —соблазняют на переселение ответственные товарищи. Но как же жить без новгородской галереи,— отвечаю я им, —триптиха Гребенникова “Хлеб”, без этих черных рук, что взрастили этот хлеб. Без памятника “Тысячелетию России”, около которого вдруг появилась в последние годы настоятельная необходимость постоять, хотя бы раз в месяц, без родительской субботы на Рождественском кладбище? Ленинград не плохой город, но для меня, моей семьи, других новгородцев в нем нет лично моего, прошлого, нет настоящего. Ради сомнительного будущего? Детей? Повышения производительности труда? А почему нельзя всего этого достичь в Новгороде? Словно грибы из грибницы, которая складывалась годами, вырывают с насиженных мест деревенских людей. Снова ох как трудно будет деревню восстанавливать! А то, что нужно будет ее восстанавливать, это несомненно. “Дайте нам команду, мы хоть сейчас можем завалить картошкой весь район, — чтоб хоть этим пронять волевых бежаницких руководителей, возмущается Мария Яковлевна, здешний бригадир. — В любой год наши желтые пески картошку не съедают, по двести пятьдесят центнеров с гектара давали ее до войны, какие же мы нерентабельные,— щелкает и щелкает она на счетах. — Выращиваем шестьдесят нетелей, заготовляем сами для них комбикорма и сено. Даже зимой привесы идут. Выше средней упитанности у нас скот. Да еще и для других бригад шестьдесят тонн накашиваем, какие же мы убыточные? На зарплату колхозникам и за амортизацию тракторов, комбайна, мельницы уходит шестнадцать тысяч рублей в год, а сдаем мы мяса и сена государству на двадцать две тысячи, зачем же нас закрывать! Смотрите, что в статье написано. — Мария Яковлевна достает из-за божницы затертую по углам газету, читает с надеждой: — “Центральный Комитет не раз предупреждал, чтоб не допускать перегибы, забегание вперед, чтоб в надежде на крупные специализированные хозяйства не спешили сворачивать фермы в совхозах и колхозах”. И далее: “.. .что и в будущем, там, где это обосновано экономически, отказываться от животноводческих ферм нельзя” '. А вот, можно сказать, вчерашнее сообщение. Смотрите, — она достает еще одну газету, с Продовольственной программой, читает прорванное карандашом место:—> “Наряду с организацией высокоинтенсивного свиноводства на промышленных фермах и комплексах полнее реа-лизовывать возможности увеличения производства свинины на фермах неспециализированных колхозов и совхозов”. Ну а если мы бычков выращиваем — это еще нужнее, говядина поценнее свинины. Ведь верно? Тем более, смотрите, денег-то сколько дают! — Она вновь ищет нужную строку: — “Другая важная мера — увеличение государственной помощи... в малорентабельных и убыточных колхозах”. На эти цели предусматривается выделить большие средства. Я так понимаю, и все остальные ратчинцы надеются — не будут нас списывать со счетов. Как вы думаете? ..” В Ратче я бываю часто. В этот раз шел от Поддорья. На пути стояли деревни: Большое Городище —три жиха-ря, один из них — депутат Ефимов Петр Ефимович, Бор-ки — депутат Светлов Николай, в Сусельниках — Иванов и Матвеева. Такое впечатление, что в крае живут почти одни депутаты. Депутат районного значения и Мария Яковлевна Сорокина. Вот ее июльский хронометраж рабочего дня. В пять часов утра надо встать, наносить воды, затопить печь, поставить чугуны с картошкой поросенку, выгнать со двора корову и ягнят, сварить обед на семью, накормить мужа, сына Мишу, приехавшего в отпуск из Красного Луча, его приятелей'Веню и Сеню, племянницу Галочку из Риги, крестного Сашу из Чилиц. Еще надо просепарировать молоко, разобрать и вымыть сепаратор, посуду. Самой уже некогда завтракать, надо бежать раздавать колхозникам наряды. Раньше все сходились на Кресты за получением заданий, но те дисциплинированные времена давно прошли, народ пошел неустойчивый, капризный. Не все довольны работой, кое-кого и посрамить нужно. И три с половиной шефа прилетели (один из них горбатенький), их надо устроить, еду им организовать, кровати, посуду, матрасы. Трава на своем личном огороде вымахала, хоть часочек пополоть огород, потяпать картошку пора, перед обедом пробежать, проверить, как работают люди. Особенно за шефами глаз да глаз нужен. Прошлый год завалился один в лугах спать, чуть его косилкой надвое не перерезало. С собой у нее подойник, корову Дочку заодно подоить надо. Потом на обед народ соберется с ягод, с охоты, с купанья, хорошо, если пара ртов на Русском озере с ночевкой останется. За морошкой на глажи не мешало бы и самой сбегать, она любит по мхам побродить, сегодня же воскресенье,' но ведь на земле сенокос, вёдро, краснопо-годье, день год кормит. Пример дурной подчиненным подавать нельзя. Она снова кормит сына, гостей, мужа. Миша поставил телевизор так, что можно его смотреть, не отходя от печи. Вот бы придумать, чтобы физкультурную энергию в коробочки собрать да на поля бросить. Или бы спортсменов ей в качестве шефов отдали. Штангистов бы она стога метать поставила, по целой копешке каждый бы за раз поднимал, конников на грабелки, молотобойцев колья забивать, изгороди ладить: Марина-пастушка последний год работает, некому завтра будет бычков пасти. А стрелки огороды бы от кабанов охраняли. Всем бы дело нашлось. После обеда самое трудное, нелюбимое для нее дело: записать в свою тетрадочку работы, чтоб к концу месяца по ним составить отчет для управляющего. Лучше два раза сбегать до Рядохи, острова, где орех растет, чем заниматься отчетностью. Потом надо идти работу замерять; площади скошенных трав мерить, груз с веревкой через стога забрасывать, определять вес стогов. В уме считаешь и все время сбиваешься, что-то с памятью плохо в последние годы у нее. Да и хватит уже, пора на отдых. Вот уже два года, как она по закону может быть на пенсии. Да только замены нет. К ним уже давно никто не приезжает на постоянное жительство. Последними Алешины Валька и Дуня в 65-м году приехали. Дуню надо поругать завтра: Дуня — конюх, запустила вчера лошадей в ячмень. Хотя и известно, что Дуня скажет: “За двадцать семь рублей сама работай!” Но не в Ратче же ставки устанавливают, и потом лошадок всего-то три, а без них пропадешь, В сенокос грабелки они таскают, или картошку окучить, дров привезти, продуктов в тюках через болото. С той же Дуней несчастье случилось, вертолет вызывать на ком поскакали? — на лошадке. Дуня с Валькой приехали, сначала все хорошо было, жили на хлавицком конце, как люди, не пили, а как только купили второй дом около Егора, как переехали туда, мол, печина там жирнее, плодороднее, и пошло-поехало. Вальку тоже поругать завтра надо будет: изгороду ладил, с утра налакался, всего два прясла сделал. Эх, молото-метателей бы сюда! Прошлый год в пасху Дуня в больнице лежала, до того без присмотра допился, бегает по снегу босиком, пасха ранняя была, кричит, что цыгане маленькие, как рюмочки, в его доме поселились, крадут у него одежду. Начал польта, одеяла выносить, на огороде прятать. А как Дуня вышла из больницы, ее циркульной пилой почти напополам разрезало, Валька всем хвастался, что выжила жена потому, что мхом с озера Русского ее обкладывал да давал глоточек вина, и с тех пор они вдвоем загуливать стали. Недавно шла мимо их дома — манят: “Маша, вчерась на наш огород космонавты опустились, мы их чаем с вареньем угощали, они так хвалили, так хвалили морошку. Говорят, как глянули на болото сверху — это же центр России, с него во все стороны реки текут Шелонь, Сороть, Полисть, Хлавица, мы, говорят, всегда теперь опускаться будем, отдыхать на островах после полета. Особенно им Рдейский монастырь понравился. Поэтому мы с Валькой вчера письмо в правительство составили, чтоб болото наше прекратили осушать, а то со стороны Цевла уже узкоколейку на Дедовичи тянут, собираются торфа разрабатывать”. — “А где же, Дуняша, это письмо?” — спрашиваю я ее. “В почтовый ящик опустила”,— отвечает. Мы испугались, в правительстве кроме нашего болота и так дел хватает, хотя почтальон по полгода до ящика не дотрагивается, мы письма ему в руки отдаем, а вдруг! Вскрыли ящик топором, а там кроме Алешиного письма письмо Кострова лежит, он его в прошлом году в ноябре по незнайству опустил. Я сходил к Алешиным, они, конечно, отнекивались: мало ли чего по пьянке наболтаешь, угощали меня жареными окунями, свежей картошкой с разварочки, ратчински-ми огурчиками в пупырышках. У Дуни все поспевает раньше других, а у всех ратчинских раньше, чем на материке, семена свои, выведенные. И еще я попробовал яичницу из индюшачьих яиц. Не считая обычной рядовой скотины: коровы, овечек, борова, Дуня с Валькой любят животину,— в доме у них индюки, две кошки, дикий поросенок, полосатый, как арбуз, ужи шипят под домом, четыре собаки, не кривоногие таксы, как у Кулиныча, старейшего охотника края, а чистопородные гончие. Правда, Пирата подрезало косилкой, он теперь на трех ногах, но все равно свои обязанности выполняет хорошо. Тайга, собака Сорокиных, скоро принесет от него щенков. У Вальки недавно милиционер отобрал ружье — оно не зарегистрировано. В такой глуши их просто невозможно поставить на учет, платить членские взносы. Недавно по району провели месячник по борьбе с браконьерством, и в Лебедеве, Заходах, Лукове тоже лишили стариков последних одностволок. Тетя Саша Петрова из Кондра-това жаловалась мне: “Бывало, вечером Кулиныч пройдет по улице, пальнет два раза в воздух, кабаны рыть картошку остерегаются. Теперь придумали вместо ружей свет на шесте провести посреди огорода, так зверье три дня поостерегалось, а потом на сколько свету хватило, на столько огородов изрыли, половина урожая пропала. Одностволку на деревню хоть бы одну надо!” У Вальки, когда он рассказывает мне про свою любимую “тулку”, лицо каменеет, желваки выпячиваются, как у пойманного на крючок ерша: “Сюда, можно сказать, переехали ради охоты и рыбалки, смысл жизни моей в этом! Нет чтобы прилететь, взять взносы, все оформить на месте, да я бы хоть за сто лет в оба конца жизни заплатил, четыре гончие пропадают!.. Давай еще рванем по стопочке, Леонидыч!..” Я еще и не знал ничего про Русское озеро, а уже слышал от областных летчиков: посреди болот сидит на безымянном озере, на льду мужик, и вокруг него горы окуней, даже с самолета видна их огромность. Это и был Алешин. Кстати, почему люди съезжают? Среди многих причин— отобрали у охотника его снаряжение. Колька Королев, молодой тракторист из Кочуты, совсем из-за пустяка уехал. Он любитель-фотограф, нуждается в проточной воде, а насоса “Кама” в продаже нет, Зина Иванова покинула Осиповку только потому, что не могла достать цепи, на которой хотела пасти-корову. Конечно, это последние, переполнившие терпение людей капли среди множества других мелочей и немелочей, осложняющих жизнь деревенского жителя. Я слушаю Марию Яковлевну невнимательно, всегда какие-то мысли вызывают ее рассказы. Она не просто рассказывает, сложа руки на коленях. Вот сейчас вяжет носок, мелькают спицы. Миша, ее муж, точит топор, одновременно они, раз нет тока, слушают “Спидолу”. Тут как-то по радио передавали, — ведет параллельно с носком вязь беседы Мария Яковлевна, — в вологодской местности, называется она “За тремя волоками”, на пятьсот дворов когда-то всего три начальника было: стар-шина, писарь и урядник, ну, то есть участковый по-теперешнему, а сейчас, она на сессиях бывает, пятьсот специалистов на ихний Бежаницкий район. Вроде бы все это правильно, урожаи надо по-современному повышать, но та вологодская местность сейчас никакой продукции в мир не дает, и хлеб в нее надо везти, и молоко, и мясо. Где столько еды государство берет? Но дело близится к вечеру, скоро придет скот с лугов, коров они пасут по очереди, Мария Яковлевна идет косить траву, рвет денежник для поросенка или спешит в мох за ужевником — все это надо порубить в корыте, присыпать сольцой, встретить и загнать скот в хлев, “бяши-бяши” пугливы, глупы, с ними всегда набегаешься. Потом начинается дойка коров, и все это надо, надо, надо. А еще раз в неделю надо хлеба печь, баню топить, белье стирать, дрова на пару с Мишей резать: бензопилы, сколько они ни просят на деревню хотя бы одну, раз они неперспективные, не дают. И вообще удивительное дело: как-то приехал один из области на охоту и вдруг говорит: “Бегите из этого края, разъезжайтесь: не только Ратчу, а и весь Ухошинский сельсовет списывать будут, дорога к вам от Соколова в ближайшую пятилетку проводиться не будет!” Она до полночи после тех слов не спала. Вот почему нет у них больницы или хотя бы медпункта с фельдшером, школы, участкового милиционера, а сколько раз они писали— просили пустить катер из Цевла: самолеты неделями из-за погоды не летают. А у них ведь на сегодня только избирателей одних в сельсовете 280 человек. По слухам, были деньги спущены сверху, да только на них, одни говорят, ресторан в Бежаницах строят, Другие про стадион толкуют. После тех речей у нее такая слабость в теле образовалась, была как-то на материке, врач говорит: нулевое давление у вас, и прописал аралию пить, а она все забывала лекарство за делами принимать, на той неделе и грохнулась с полными ведрами о землю, хорошо хоть перед крыльцом. Далее у Марии Яковлевны в распорядке дня ужин. На днях по телевизору тоже показывали ужин доярки из Литвы. Цветы на столе из собственного альпинария колхозницы, свечи горят, и не потому, что столбы повалились, а просто так, для красоты. У доярки муж умер, но она не унывает, заработок 400 рублей, двух детей воспитывает, в свободное от работы время ездит на своих “Жигулях” в музеи и театры, занимается конным спортом, государственными делами занимается. Она такой же депутат, как и Сорокина. Так хотелось ухватом по кинескопу двинуть. Да разве его разобьешь? Со Знаком качества научились делать телевизоры. И не в том дело, что вранье,—в Прибалтике, на Кубани, да и на других окраинах страны все так и есть. Обидно, что вот только у них, в центре России, пустота, надо исправлять дело. Ох как нужна срочная помощь от государства их Ратче. Вся надежда теперь на Программу. Мария Яковлевна тоже старается изо всех сил с ужином, и тоже у нее он при свечах. Ну а после еды разве уснешь? Молодежь приезжая со всей деревни к сынам собралась, а она и не знает, хорошо это или плохо, что тока нет. Но в то же время с сепарированием молока возиться не надо, пойдет оно в пойло скоту. А с другой стороны, чаю быстро не скипятишь, картошки и другого горячего не сваришь. Ладно, сегодня медом да молоком с хлебом обойдемся. Колбасы сын из Гатчины полпуда привез, надо ее съесть, холодильник-то все равно разморозился, Она смотрит на гостей с кровати, сон нейдет, перетомилась, да и любит послушать, как Миша, ее муж, вечером на балалайке, коли телевизор молчит, играет. Раньше Миша на гармони мог, но они после войны отстраивались— деревня полностью фашистами была сожжена, пальцы у мужа окрепли, он на балалайку перешел. На живую музыку, если выпивши, с полистовского конца выползает Егор Васильев, частушки поет, всю свою жизнь в них уложил: “По раненью в плен попался, не виновен, видит бог, в Кенигсберге наплел лаптев и до Ратчи в них побег”. Трудная у него биография. Поднялся в армии до командира роты, вся деревня им гордилась, а потом вот плен, теперь разнорабочим-полеводом на родине работает. С Егором одно удовольствие работать. Ни от какого наряда не откажется. Ну а что выпивает — что ж. Так сложилось, кто на полистовском конце живут— пьющие люди, у них на хлавицком — трезвенники. Два конца всего и осталось. Раньше летишь, бывало, самолетом на сессию — крест огромный из домов, теперь буква “Г”, и их, хлавицкая, перекладина покороче, в ту памятную зиму люди съехали. А теперь просто так дома бросают, кому надо, приезжайте, занимайте их даром. Только давно никто не приезжает. И Ольга Прохина, и Маруся Михайлова инвалидки, но тоже всегда помогут на сенокосе. А Мишу завтра она пошлет в Сихово, где когда-то больница была, трава уже там так свалялась, словно колтун в волосах, а Женю — в Татищи. Хотя нет, у Жени Рилова трактор сломался. Миша мимо проходил, буквари тракторные на траве разложены, жена его Лина рядом стоит, ключи подает, Миша мне говорит, надо у фрикциона гайки отпустить, а Женька затягивает, и не скажи... Гордый характер у Женьки, немногословный, пошлет подальше, если сунешься с советами, а через час-другой сам разберется и уже навсегда ошибку запомнит. Не любит Женька советчиков, да и нервы у него оголены. Как-то в День Победы собрались они, выпили, завспо-минали войну. “А я ничего про войну не помню, — говорит Женя, — помню только, как немец в белом халате, в фуражке схватит своей рукой мою руку, да и отсосет крови полный шприц, а потом меня белого на снег выбросит. “Следующего подать!” — кричит. А я только знаю, не доползу, до барака, сожгут в печи, как мою сестру Ляльку. Попадись мне сейчас этот фашист!” — на Женю в это время не смотри, мускул на его лице ходит, каждая жилочка дрожит. Он не ратчинский, после войны ему семь лет было, посторонняя старушка его на Межник привела. Был у нас жилой остров Межник в самой середке болота, около Русского озера, и еще несколько островов, там колхоз “Красный моряк” теплился, председатель всех сирот принимал, молоком отпаивал, а потом, как все с островов съехали, Женя у нас стал работать. Но с тех пор не может людей в белых халатах видеть. Жена у него уходчи-цей за телятами работает, так и ей велел халат перекрасить. Лина Женьку в руках держит, брови к переносице сведет, крикнет на него. “Мать, мать, ну что ты, что ты?” — скажет Женя, стопочку в сторону отставит. Если тракторных работ нет, идет ей помогать. За Линой 33 нетели закреплены. Все вручную: вода, корма, чистка — сто рублей в месяц выходит, не жирно! Другая бы на усадьбе, в центре, давным-давно такую работу бросила. Они уже столько раз в отделение писали. Всего и надо-то 30 метров труб да насос. Миша берется воду сделать. И Марина последний год пасет, на пенсию выйдет, безотказная женщина, одинокая. Надо думать об изгородах для бычков — проволоки бы две тонны выбить. Так ведь почти списали Ратчу с планов, разве дадут проволоку диаметром три миллиметра, ГОСТ 380-60. Несколько лет подряд заявки пишет на нее, наизусть выучила данные. А завтра в Татищи, только и остались от соседних деревень названия: Ленно, Борово, Татищи, завтра вместо Женьки она его сына, “мужичка с ноготок”, пошлет, Алексея Евгеньевича, шестиклассника. Пусть на грабелках в валки сено собирает. Тоже безотказный человечек, такая же дочка у них'была Катя; как замуж вышла, съехала в Старую Руссу, Лешка у Кати теперь зимой и живет, учится в школе. До армии только и будет помощником в Ратче, как и ее, Марии Яковлевны, сыны. В этом году и трактором уже управляет. Молодец. После армии женится, жена в глушь не поедет, как ни будет уговаривать ее Алексей Рилов, лучший тракторист совхоза. По ее мне-нш0 — такой уготован ему путь. Как перешли они из колхоза в совхоз, совсем дисциплина упала. Пригнали как-то шефа — тракториста из Великих Лук, молодого, только что армию отслужил. Он ночью бражничает, днем остановит трактор в борозде и спит. И не скажи —- огрызнется матюгом, а в лучшем случае шуткой: “Пахарь, тетка Маша, спит — зарплата в городе идет”. Бывало, при колхозе весну, лето, осень, да, почитай, круглый год, переживаешь за удои, за центнеры. Жизнь твоя не от бумажного рубля, которого сколько хочешь можно подпечатать, зависела, а от конкретных дел, урожая! А как стал у них совхоз, заинтересованность на убыль пошла! Она как-то сравнила статистику: кроме яиц, себестоимость любой продукции в колхозе ниже. Теперь вот на пленуме дано указание частично оплачивать трудодень в колхозе снова не деньгами, а натурой. Выходит, еще больший вес колхоз приобретает. Задумаешься: может, и зря они в свое время радовались, что в совхоз их перевели. Мария Яковлевна наконец засыпает за своим пологом. А молодежи все не спится, шутят, разыгрывают друг друга, негромко выкрикивают цифры лото. Одиннадцать у них “олех на деревню наступает”, семерка — “коси, коса, пока роса”, восьмерка — Рдейское озеро, оно и в самом деле восьмеркой на земле лежит. Но, видя, что мать уснула, стихают, расходятся по горнице, ложатся на приготовленные им постели: у всех белые простыни, пододеяльники. Егор давно ушел, Михаил отбалалаился, тоже уснул. Он еще более устал, чем жена. У Миши по количеству не много работ в июле: главная — косить на ДТ-25 траву, а до работы, утром и вечером, он рубит баню, и не какую-нибудь каменку, а чтоб была белая, просторная, с электричеством, даже кафелем ее думает обложить и сделать краны и душ. На своем веку он срубил для себя первую изобку, небольшую, потом дети пошли, срубил пятистенку на 60 квадратных метров, она сгорела, срубил третью избу, в которой теперь живет. Кроме того, всю жизнь рубил по заказу избы — семь штук, а хлевов, разных других подсобных построек не счесть. И все это до и после основных колхозных работ. Обычная рядовая жизнь рат-чинца. До нынешнего года я себе зримо не представлял, что значит рубить избу, а весной на одном из островов затеял делать жилье, всего-то два на три метра, и тут же на втором венце выдохся. Срубить осину или березу, окорить ее, вытащить из леса к месту постройки, сделать пазы в бревнах, даже с помощью черты по нескольку раз примерить бревно. Пишу эти строки, и тотчас заныла поясница. Теперь, когда я сплю у Сорокиных в горнице, да и в любой другой деревне, с почтением смотрю на стены, на двери и пороги, на матицу — главную балку на потолке— бревно длиною до 12 метров! И не из мягкой осины, а из сучковатой твердой ели срублены избы в Ратче. Рамы, резные наличники, крыша, а полы, потолок! Ну-ка, напилите досок вертикалкой. Это надо взгромоздить на козлы бревно, один внизу, другой- наверху, днями, неделями пилят доски. В Ратче половина домов пустует, есть деревни по краю Полистовского болота вообще брошенные — все они когда-то после войны были восстановлены. Какой же огромный труд вложен в них! А Миша вот верит во что-то, говорит, не может быть, чтоб Ратча пропала, ладит баню на века, из кондовых елок. Михаил Васильевич Сорокин с врожденной сметкой, с русской ухваткой. Сколько он просил у начальства сварочный аппарат, нынче где-то за свои кровные деньги достал его. Именно кровные. И как только на улице непогода, косить нельзя, вместе с Егором варят навесной подборыш на трактор. Чтобы валки сена, которые сгребает Леша на лошади, собирать в кучи на шесты на ри-ловский трактор, а Женя будет отвозить сено к стогу. Копнитель — это уже на будущий год они сделают. Еще никто не знал, не велось и разговоров в их крае о привязном зимнем содержании бычков, скотину держа- ли по пять-шесть голов в загончике, сильные бычки забивали слабых. Миша сам наплел веревок, привязал каждого бычка к своему месту. Вы думаете, “спасибо” ему сказали? Сказали: задавится хоть один бцк —с тебя высчитаем! Никто не подсчитал, на сколько же сократилась гибель поголовья, не заплатили Сорокину ни копейки. Осенью Михаил Васильевич собирается начать постройку аэросаней, достал чертежи, двигатель. Аэросани для ратчинцев не забава, как у горожан, съездить пару раз зимой на рыбалку, а первейшая необходимость. “Купили бы с удовольствием “Буран”, деньги имеются, — говорят Сорокины, — но где же его достанешь в нашей глухомани?” И верно, в Ручьях —деревне в девяти километрах от Ратчи — на полках только водка и ламповые стекла. Резиновые сапоги, плащи для пастьбы коров, насосы “Кама”, шланги, сепараторы, телевизоры, холодильники — все это надо доставать через знакомых, через посылки. Ох как нужна пила “Дружба” деревне, уже и в районной газете об этом, писали, казалось бы, ясно, от всех этих мелочей и немелочей в том числе зависит, быть или не быть Ратче, давать ли горожанину в год 12 тонн мяса. Да разве только в мясе дело? В рентабельности? — слово-то какое голое. О Родине ведь разговор, жить или не жить ратчинцам там, где они родились, выросли, защитили и восстановили деревню и хотят быть в ней далее. Но продолжаю разговор о семье Сорокиных. Миша обладает ястребиной памятью, разберет трактор до детальки, помнит обратную сборку, врожденный сметливый левша. На нем — дрова всей деревни, пахота огородов, ремонт построек. Они с женой как два крайних столбика с туго натянутым тросом, за который держатся все остальные жители и особенно крепко пенсионеры. Пенсионерок здесь столько же, сколько работоспособных, и в основном их зовут Мариями. Чтобы не путаться, постепенно их имена видоизменились: Маня Городская, Маруся Бараниха (Михайлова), Маняша, Марина, Никитична, Мария Яковлевна тоже ведь пенсионерка. Начну с Маняши. Маняша хоть и разменяла десятый десяток, как она говорит, но все еще девушка. Ее прадед с семьей из одиннадцатого военного округа, бежали от Аракчеева целой связью — домом из четырех пахотных солдат — на Луковый остров. А как прижились, растворились от Поселянщины, уже отец перешел жить в Коидра-тово. Прописаться тогда в деревне было потруднее, чем сейчас в Москве, но общество его приняло, он одно дело у них уладил. “Настали времена наконец и для Полистовского края, чтоб картошку внедрять. Приехал весной картофельный чиновник, ну, по-нашему уполномоченный, велел полмешка картошки бабам настряпать: намять, нажарить, напечь. Вперед сам поел, потом приказывает подходить остальным пробовать. А надо сказать, на болоте в основном вольные, самосущие люди жили, никаких указов сверху не терпели. “Вкусно?” — спрашивает картофельный чиновник. “Нет!” — отвечают мужики. Чиновник опять поклюет то, се. “Да как же не вкусно? Вкусно!” — “Нет! — стоят на своем самосущие люди. — Мясо, сметана и гречневая каша вкуснее”. И тут как раз к общественному столу на лужайке тата подошел, высокий, ладный, в Кондратово за нитками явился. У нас все свое было: лапти-валенки, одежда, соль выпаривали, вместо сахару мед лизали. “Эй, свежий человек, иди сюда, —велит чиновник. Румяненький такой, стройный господин из молоденьких, на минутку задумался. — Вот как он укажет, — на батю кивает, — по справедливости и поступим. Скажи, свежий человек, свое мнение об этой пище!” Пробует дед картошку, вроде ничего пища, особенно жаренная на коровьем масле, искоса на мужиков поглядывает — хмурятся мужики. Ведь-с ними далее отцу жить, а не с чиновником, при чем тут справедливость? “Ваше благородие, говорит, когда, к примеру, у нас голод, мы камыши тягаем и корневища печем, такой же крахмал, как и здесь, эту картофель даже коровы есть не станут”. — “Как же не станут, как же не станут, — чуть не плачет чиновник, — у меня в трех волостях, как им велено, на лучшие земли сажают, едят с удовольствием, а тут не станут. Я же по-доброму к вам, селяне, командой из солдат не пользуюсь, первая деревня претензию заявила, в отчет не вписывается. Ну, в Казани, там у чувашей бунтуют. Вы же грамотные мужички, а мужички!” Тогда дедуля переглянулся с грамотными мужиками и говорит: “Ваше благородие, можно вас на минуточку в сторонку, извините, конешно, меня за совет, вы возьмите и отпишите в губернию, что крестьяне картошку посеяли”. — “Как это я отпишу — они же ее, сказали, сажать не будут”. — “А вы все равно отпишите, что посеяли”.— “Да они же не посеяли, — удивляется картофель- ный чиновник, не в пример сегодняшним уполномоченным, непонятливый господин. — Это же обман государства, очковтирательство”. — “Да никакой это не обман, —втолковывает ему батяня, — вы высыпите картошку на землю и уезжайте, предоставьте все остальное божьей воле и времени. Каждый мужик ведерко-другое возьмет и потихонечку у себя на огороде посадит где-нибудь в тайничке: у нас важно самому убедиться и, если хорошо, перед другими не запоздать. А когда сверху силовой приказ, много крови всегда проливается. Через пять лет приезжайте, увидите—-все само собой выйдет, без натяжки и обмана государства”.. Вот за это-то и прописали кондратовские мужики дедулю,— смеется Маняша, — правда, потом за головы схватились: как из револьвера настрелял батяня сынов, восемь штук, и девок пять. Это значит, каждой мужской душе выделяй надел”. А ее отправили в работницы в Ратчу, чтоб остальные братья-сестры могли на ноги встать. И вставали, и по мужьям расходились. И она тоже мечтала о счастье, блюла себя, да вот не судьба, видать. Недавно паспорт ей выдали, пенсия у нее двадцать восемь рублей, сестра Таня воду носит. Спасибо Советской власти, жить можно. Сначала у кулака работала, даже за оратая за плугом ходила, потом в больнице у барина Гравера, у попа. Даже у бедняков многодетных нянчилась — везде в людях несладко. Бывалочи, днем наработаешься: и жеребца, и линейку вымоешь, а вечером на Крестах гармошка. “Мань-ка, — скажет хозяин, — завтра в пять вставать!” А все равно не утерпишь, бежишь на Кресты. Весело жили, ихний деревенский праздник Никольская — это осенью, троица весной, в другие деревни ходили, умели работать и отдыхать. Старики и те разойдутся, под ручки от канавы до канавы схватятся, всю улицу перекроют, идут, песни поют, а старушки сидят на лавочках, на них смотрят, обсуждают. Мужики заживались до старости, как и бабки. Враз умирали, парами. Не могут друг без друга. Такая вот выработалась привычка. Ей вот, наверное, никак не умереть будет, потому как одна. А еще, как сейчас называется, в детском садике воспитателем работала. Шел еврей с лотком через их местность, понравилась ему деревня, он в ней и остановился на житие, своих откуда-то с Витебщины пригласил, портного, сапожника, без них бы Ратче туго пришлось, как-никак 400 дворов. Мина ихняя даже завивки девкам делала. Они все вместе скопом обосновались в Говнюш-кином тупичке, детей наплодили, все картавенькие, с горошинками во рту, как выбегут в одних рубашонках на улицу, огороды только трещат под ними. Вот и поручил ей мир за ними следить, изгороду как для бычков сделали, зимой избу выделили. Она их и на горшок сажает, и кормит. Ребятишки все рыженькие, сопельки на солнце зайчики пускают, ее зовут уважительно — Мария Дмитриевна, и другие бабы стали своих детенышей сдавать, то время до сих пор вспоминает. Но и теперь она хорошо живет, спасибо Советской власти, — Маняша забылась, повторяется, —- пенсию 28 рублей получает, воду ей сестра Таня носит, — кивает она на вошедшую Таню, жену Егора Васильевича. Таня садится, слушает разговор, а узнав, что путь мой далее через болото на Кондратово, всплескивает руками: ой, лихоньки, у них там племянница Тоня Кудряшова живет, по слухам, недавно вышла замуж, не передам ли я ей письмо, они десять лет не виделись. Тоню Кудряшову, выйдя впоследствии из болот, первой и встречу на покосе. Тоня бережно возьмет в руки письмо, отвернется, вскроет его, прочитав, промокнет концами платка глаза, а меня за почтальонство усадит за дощатый столик под дубами и будет кормить разной-разной снедью. Хорошо после двух дней блужданий во мхах сидеть в тени берез, пить клюквенный морс. Передам я приветы и от Антонины Григорьевны из Полисто ее сестре Саше, которую она не видела уже пятнадцать лет, от Риловых-—Ивановым. Ратча, как сейчас наши города дружат с заграницей, испокон веку была побратимом Кондратова. В Ратче рождались лишние парни, в Кон-дратове — девки. Маняша и Таня оттуда родом. Постепенно кладочки, по которым люди бегали друг к другу в гости, сгнили, тропа дружбы заросла. Лет пять назад, чтоб повидать свой род, Тоня и ее сестра Саша пытались пробиться в Ратчу, дошли до острова Высокий, пашней еще труднее идти, чем болотом. Все-таки преодолели частые как бамбук осинники, и вдруг новое препятствие на их пути: огромная то ли лужа, то ли озеро. Года за два до их похода гнали по этому пути племенного быка, он в проннице и завяз. Чтобы до подхода помощи окончательно не захлебнулся, подложили под голову жердей, вытаскивали за рога вертолетом. Так и не дошли они тогда до своего рода, повернули обратно. Но вкруговую, через Гоголева, тоже далеко: грязью 14 километров, далее, если дорога в хорошем состоянии, до большака автобусом, по большаку до станции Локня, от Локни до Сущева поездом, от Сущева шесть километров до аэропорта в Бежаницах, а если самолетик не полетит (лететь всего 10 минут), надо ехать до Цевла, и там нанимать за три-четыре пол-литра лодку до Ручьев. А от Ручьев, тут уже рядом, всего три часа торфами до Ратчи. В тысячу раз легче увидеть дальневосточную родню, слетать в Париж, на Северный полюс, чем встретиться сестрам Саше и Антонине Григорьевне. Вероятно, теперь так и не увидят никогда друг друга. Хотя по прямой по воздуху, я мерил карту, всего двенадцать километров. Кондратово стоит в конце полуострова, который длинным языком вонзился в Полистовское болото. И вот какая у меня возникла мысль. Дорогие псковские вертолетчики! По долгу службы вам приходится неоднократно кружиться над тем краем, и по пожарным делам, и людей в больницы и на сессии отвозить, а помните, как пропало в болотах колхозное стадо из совхоза “Холмский”, и вы его разыскали, ну что вам стоит сделать пятиминутный скачок в Кондратово, перебросить старух на часик друг к другу. За долгую жизнь, создав своими руками фундамент цивилизации, имеют же право эти люди хоть капельку милости от того фундамента. Конечно, все то надо оформить билетами. Какие угодно готова заплатить Маняша деньги, чтоб повидать своих. Маняша дружит со своей соседкой, Маней Городской. Как только Таня приносит сестре воду, к Маняше приходит Маня Городская на чаек. Ниже ее рассказ. В год смерти Ленина всюду голод был, и они с мужем уехали из Ратчи в Петроград. Муж у нее корабли на морозе клеил, простудился, в один день с Кировым хоронили. Стала она детей поднимать, на “Химике” работать. Детей подняла, в блокаду выжили, ратчинская порода крепкая, но после войны двоих потеряла. А врачи говорят, если еще немного хотите пожить, езжайте в деревню— печень у вас заболела и почки. Она хотела под Ленинградом остановиться, где глажи, первое дело от печени морошка. Только на Карельском перешейке дорогие дома, а в Жихареве торфоразработки, шумно. Вообще-то она просто так привередничала, все равно бы в любом случае на родину вернулась, где каждый кустик — дом. В Ратчу переехала в шестьдесят четвертом. И весь июль босая в глажи ходила, мхи здешние хорошо ревматизм лечат. Ела морошку сырой и домой носила на варенье, венчики сушила, чтоб зимой заваривать, в августе крыжовник ела, брусники намочила, черники насушила, клюквенный морс пила, словом, всю лесную ягоду употребляла, и принес ей еще дед Молотков с Домши меду от диких пчел, ну, вот так и оклемалась, и до сих пор живет, а говорили, цирроз печени у нее, нефрит. Не напишу ли я ей письмо внукам? Витька, подлец, как женился, хоть бы две буковки прислал, она детей растила, некогда было письму выучиться. В Ратче был когда-то ликбез, все выучились писать “Мы не рабы, рабы не мы”, но постепенно за работой грамотность стала забываться, к тому же у большинства есть телевизор, программа “Время”, газету читать не обязательно. Школа давно закрылась, школьное имущество разобрали по домам. В Полистовском крае сейчас всюду можно увидеть парты: в усадьбах, в огородах под яблонями," из одной даже сделана будка для собаки. “Пойдемте, посидим за партой”, — говорит мне тетя Наташа, единственная не Мария в деревне Ратча. Белая, чистая, большие серые глаза, прямой нос, и хотя ей за 70, совершенно не похожа на старуху. Она рассказывает, как гнали ее с детьми в неметчину. А было тех детей у нее тринадцать штук: своих двое, еврейчиков пять, их родителей немцы расстреляли, а Маняшка детей спрятала, все в веснушках, Маняша их за русских выдавала, самому картавому велела немым быть. А как стали немцы Ратчу палить, пошла в склеп ложиться, умирать, месяц лежала, а потом ушла к партизанам стирать и кашеварить. “А детей я забрала. Только вдруг, когда нас гнали с болот, на переправе через речку Цевла, сестрина корова заупрямилась, два раза вспять поворачивала. “Если в третий раз повернет — пристрелю”, — говорит немец, командир переправы. Замычала горестно Ольга — наступила на мину. Немца, перевозчика, Ольгу убило, а двух сестер тети Наташиных ранило. Набежали другие немцы, в досаде сестер пристрелили. Пять племянников мал мала меньше пришлось на себя взять. Да еще в пути татарчонок прибился, словом, целая “дружба народов”. Всех в неметчине выходила. Один только умер, и то от скарлатины. В любых условиях от этого дети-до войны погибали. Всего натерпелись, побирушками ходили”. Теперь пишут ей, мамушка Наташа дорогая, наезжают проведать, посылочки шлют. Целые романы можно про ее поход сочинять. “Да возьми любого, про любого ратчинца можно написать сценарий его жизни, ты поговори с Сорокиным, он тебе не рассказывал, как мальцом сбегал в партизаны? Что? Рассказывал уже!” Миша со своим закадычным другом Генкой в двенадцать лет пошел поступать в партизаны. Партизаны их не приняли — малы. Тогда они украли винтовку у сонного часового, снова пошли на болота искать своих, партизан не нашли, встретились с воинской частью, которая через мох выходила к своим и заблудилась. Миша с Геной их вывели. В прошлый год Михаил ехал в Ленинград, входит в купе, а там сидит полковник. Миша ему говорит: “Здравствуйте, скажите, когда вы выходили из окружения из Полистовских болот, как звали тех мальцов, что дорогу вам показали?” У Миши зрительная память, у полковника память на имена оказалась. “Миша и Гена”, — отвечает удивленный военный. “Дак вот, товарищ полковник, я один из них, я — Миша”. Обнял его полковник, свой адрес дал, звал в гости. Но Миша адрес потерял, фамилия военного, кажется, Петров, живет в Ленинграде — вот все, что знает он о нем на сегодня. Им бы тогда остаться сынами полков, да Генка домой к маме запросился. Только вместо мамы попали они в плен к немцам. С винтовкой мальцов взяли. Сидят в бане, а назавтра ждет их расстрел. И слышат через дверь, как дальняя их родственница, дивчина Любаша, внушает переводчику, тот все ее домогается: “Отпустишь мальчишек— буду твоей”. Своей честью пожертвовала — две жизни спасла. Теперь вот на Михаиле Сорокине Ратча держится. А Любаша сколько потом напраслины имела, хулы. Съехала она из Ратчи после войны на озеро Пол исто, откуда и название пошло болотам... И вот терпению ее пришел конец, говорит родителям: “За водой я пошла на озеро”. И нет, и нет ее. Мать всполошилась, выбежала на берег, видит на песке буквочек ряд, а она была тоже неграмотная. Мальчишка тут случился, первый класс окончил, после войны школы в крае были: “Давайте я, бабушка, прочту”. “Люба утонула” — вот что было написано на песке. Говорили разное, что парень, которого она любила, доложили ему злые люди, он и отступился от Любы, другие говорили, что родители были против замужества дочери, мол, парень бедный. В Полистовском крае взгляды, обычаи отстают от жизни на материке. А сколько наговоров испытала на себе Мария Федо-ровна, по прозвищу Никитична. Когда я ее впервые встретил на улице, думал, артист Тонков приехал в Ратчу отдыхать от славы, от Маврикиевны. Такой же глубокий платок, запавший рот, железные очки. Но рассказы ее совсем невеселые: себя не решила, наверное, только потому, что троих детей не могла осиротить, и среди них самого главного, самого особенного — Васятку. Да ведь почему же она должна покидать Ратчу, как Люба? За правду надо бороться там, где неправда на нее навалилась, на своей родине. Ведь как получилось. Они под немцем были, а Лисовые Горки на другой стороне болота — советские, и Павла, ее мужа, за геройство на побывку пустили. Он возьми ночью через Горки по болоту к ней и явись. Два дня потихоньку миловались. Он ушел далее с немцами воевать, а она брюхатеть и брюхатеть начала, платок на лоб надвинет, ходит пукатая по селу. А народ судачит — нагуль- • ная Мария, от полицая, не иначе. Все наши мужики в партизанах, вот ужо Павел придет с войны! Родила она Васеньку, а сил накосить на скотину не было, она и сдай корову по немецкой справке на прокорм в другое село. А после войны узнает, что корова в Волоке, она детей забрала и поехала ее отсуживать. А судья, такая справедливая женщина, справку немецкую в сторону отложила, велела корову к крыльцу подвесть, и мы ее с Софьей звать стали. “Ферта, как услышала мой голос, “му”, — говорит и ко мне пошла”. А потом сидели на крылечке с Софьей и обе плакали по Павлу. А как гнала с детьми корову Мария через леса, через реки Кунью, Сережу и Ловать семь дней, как дезертиры на нее напали, а увидели ее в лаптях, детей-оборвышей — пошли прочь. “И так жалко мне стало их, у всех людей впереди свет, в июне 45-го года это было, а у них впереди тьма. Кричу им: вернитесь! — подойник с молоком им отдала и хлеб отдала. — Прощать людям в сто раз труднее, чем ненавидеть”. Я, словно школьник, сижу за партой с Никитичной и слушаю, слушаю, слушаю... Узнал и не совсем приятную для ратчинцев историю. В 1961 году, вьюжным февралем это случилось. Мария Яковлевна только что родила Сережу, в люльке его качает. Вдруг без стука дверь и распахнись — входит женщина в драповом пальто в заплатах, подпоясана почему-то колючей проволокой. Высокая-превысокая, лик чер- ный: “Дай поесть!” И, не дождавшись разрешения, к столу бросилась, хватать стала горстями хлеб, сало, мед, люди в Ратче наконец-то жить сытно стали, еду в рот запихивает, давится. Миша вышел из горницы, до этого все стоял у притолоки, и вытолкал ее на улицу, мол, иди в другой дом. Рядом Галина Ивановна, учительница, жила, но у нее муж уехал на лесозаготовки, тоже не пустила человека, и другие боятся черной женщины. В последнем доме одинокая Маня Городская только что поселилась, горожанки, известно, еще более пугливые, чем сельский человек, та через дверь с ней побеседовала. .. Наутро вышла на порог, метель затихла, стала сугробы на крыльце разметать, варежку из-под снега подняла, штопаная-перештопаная варежка. Долго не могли смотреть друг дружке жихари в глаза: “Что же деется с нами, люди? После войны вся деревня в трех землянках помещалась, всем прохожим место находилось, их в ту пору по России немало брело, а как зажирели, забогатели — черстветь душой начали”. И с тех пор никому никогда более не отказывала Ратча. А женщина та, по слухам, в войну сбежала из фашистского плена, сажала под лопату меру ржи да и одичала на одном из островов. Другие говорили про сумасшедшую с дурдома, третьи — что это Голубушка с Рдейского монастыря. Неполным было бы описание Ратчи без двух, живущих не так, как все люди. Это Надежда Васильевна Богданова и дед Молотков. Надя на сегодня обосновалась в хлавицком конце, напротив Сорокиных. Дома пустуют, она протопчет слабую тропочку в лопухах и, пока не забьет чело печки свернутыми в трубку газетами, такая у нее манера, не съезжает в следующий дом. Тепло в избах Надя поддерживает печкой-времянкой, которую несет под мышкой. Еще с ней котелок и ложка. Надя изработалась, у нее почти нет сил существовать далее. В войну за помощь партизанам мать ее была расстреляна немцами. Надя была старшая дочь в семье. Маленькая, худенькая, тянулась изо всех сил, чтоб выкормить двух младших братьев. Выкормила, отправила их на стройки коммунизма. Пришел отец с войны, женился на другой. У Нади с мачехой пошли нелады, иона много лет скиталась: в Сольцах, Дедовичах, Порхове, где только не работала, где только не жила. Устала и, когда отец. с мачехой уехал из Ратчи, вернулась, конечно, на родину. Но силы ее уже были на исходе. Она может пластом лежать день, два, неделю. Жители Ратчи не оставляют ее в беде, заходят проведать, приносят свертки с едой. Но Надя ничего не ест в такие дни. Потом кое-как встает, идет пасти частных овечек. Этим и кормится, в колхозе работать не в силах, а зимой ходит по избам. Придет, сядет на порог очередного дома, ей дадут поесть. “Ну, как, Надя, живешь?” — спросят. “Ничего”, — ответит она. Это значит — пора уходить. Встанет, побредет в нетопленую избу. Вся беда в том, что до пенсии ей вряд ли удастся дотянуть. В войну, чтоб не попасть в Германию, иначе бы младшие братья пропали без помощи, она назвалась с 29-го года, на самом деле Надя с 25-го года, и теперь паспорт у нее неверный. “А мы что? Мы готовы подтвердить ее настоящий год, вместе росли, — обещают ратчин-цы, —"никто ведь не думал, не гадал, что для колхозников введут пенсии!” Как-то я выходил на Ратчу от Городищ, лил, не переставая, дождь, Надя пасла овечек. “Может, Надя, похлопотать, чтоб тебя отправили в инвалидный дом?” — спросил я ее. “Не знаю, — ответила она, ковыряя палкой землю. — Ведь у меня братья есть, один в геологах, последнее письмо от него, как Гагарин прилетел, было. Второй, Алексей, живет в Сланцах, мастером на шахте работает. Хоть бы посылочку прислал, другие же получают, не важно, что внутри, пусть хоть каменьев накладет”. (Адрес Нади: Псковская область, Бежаницкий район, п/о Полистовские Ручьи, дер. Ратча.) Противоположность Нади дед Молотков, последний житель деревни Сихово, что в километре от Ратчи. Дед — сгусток энергии, заведенная на всю жизнь пружина, но его потенциальные возможности не всегда в жизни раскрывались полностью. До сих пор на меня сердится. За Калинкину. Дело в том, что я в своих походах знаю в округе многих людей, и дед однажды просил рекомендовать его. Не сразу до меня дошло, что он, похоронивший год назад жену, хочет снова жениться, Я познакомил его с Любовью Марковной, работящей опрятной женщиной. И вскоре она из Кондратова переехала к деду. Но однажды зимой по морозу сквозь их остров проезжал с концертом автоклуб. Через концерт, через юморные частушки: “Хватили, братцы, лиха вы, не будет больше Сихова, переезжайте в Красный Луч, там небо ясное, без туч”, объя- вили молодые культработники деревеньку неперспективной. После тех песен напало на Марковну оцепенение. Руки положит на колени, уставится в смоляную слезинку на стене: выходит, зря со стариком только что новую домину отгрохали, как же они без Русского озера, без Межника? Но жить-то дальше надо, и теперь, чтобы заставить Марковну что-то делать, надо прикрикнуть на нее, и обязательно грубо. Например: “Чисть картошку, дура старая!” И Молотков, страдая, кричал. Однажды вот так приказал, ушел через болото в магазин, вернулся, а она весь мешок перечистила. Для окончания работ на нее снова крикнуть надо. Пока еще были в Сихове работоспособные, особенно любил ее бригадир, он как-то приказал рыть силосную яму, на троицу это было. Ну, и забыл он про единственную свою рабочую силу, пришел на третий день, а она на дне глубочайшей, чуть ли не до центра земли прокопанной ямы комочком свернулась, никто же ее не остановил — трудилась до предела. Бригадир говорил, дали бы ему таких баб с десяток, их бы бригада не то что по совхозу, по району гремела. Прозвище деда — Веретель. Он и впрямь все что-то делает, вертится, не посидит ни минутки спокойно. Знаменит на весь край тем, что отказался от пенсии: “Стыдно, говорит, не работая, получать здоровому человеку от государства деньги”. Долгое время в Сихове был перерыв с электричеством— упал столб. Он уже неоднократно падал, и электрики отказались его ставить — попал на плывун. Дед придумал его заменить “плавающим столбом” — свободно стоящей на мху треногой. Занимается понемногу пчелами, может с помощью рогатки-палочки указать, где рыть колодец, плетет желающим короба, даже лапти по заказу может сделать. И в то же время всю жизнь прожил на одном месте, воевал за свой край в партизанах здесь же, рядом, в По-листовских болотах. Не то что в Москве, ни разу не бывал в районном центре Бежаницах. Дважды только и ходил в Чихачево за семенами. “А почему мне куда-то ездить, мне и здесь хорошо”, — отвечает дед любопытным. Но тракторист, механизатор отменный. Около дома сарайчик, в нем сборный токарный станок, винтовой пресс, горы старого железа, прессует из него швеллеры, чтоб через болото проложить путь на большак. “Ну, зачем тебе, дедуля, прокладывать эту рельсу, деревня нерентабельная, закрывается, а ты — последний ее житель, — говорят ему люди, — на печке тебе давно пора лежать или в доме престарелых быть, ведь заработал ты себе отдых!” Лучше ему такие вопросы не задавать, заведется, заорет: “Врешь, мы еще поборемся, постоим за себя!” — обложит вас матерком, вскочит на свой велосипед со специальными ребордами, борода на две стороны, покатит по железу на почту. Гром по округе, словно от реактивного самолета. Но ответы на его запросы пока все неопределенные; последнее время одержим идеей. Прошлый год, размахивая семнадцатой статьей Конституции, где разрешается “индивидуальная трудовая деятельность в сфере... сельского хозяйства... основанная исключительно на личном труде граждан и членов их семей...”, кричал, что если ему дадут трактор и комбайн, то он берется обработать сто гектаров пашни вокруг деревни, на которой сейчас даже скот перестали пасти, или выкормит пятьдесят нетелей. Вот для этого ему и нужна узкоколейка, проложит он старую рельсину в мир и покатит на дрезине сдавать зерно и картошку государству не только зимником, но и осенью и летом. “Ты пойми, — откручивает он мне уже вторую пуговицу,— мне ведь не деньги главное, хотя и от них не откажусь, не могу я без работы и еще не хочу, чтоб мне сверху, старому крестьянину, агрономша молоденькая указывала: как сеять-убирать хлеб, я, мил человек, со своим опытом, может, по-другому поступать желаю, мне нужно, чтоб моя способность, мысль в дело вошла, свои силы и возможности всю жизнь мечтаю применить, а не под камнем держать. Молчи, не возражай! Ну, и что мелиорация! Она же не охватит песчаных островов на нашем болоте, а их полно вокруг в сто, двести, а то и более гектаров, зачем же землям пропадать? Ведь на них люди жили! Глянь-ка на болота, видишь, сейчас там-сям острова, как ежи, торчат, лесом заросли, а раньше как бритые были — все сплошь вспаханы трудящимся человеком. Мне уже тут доказывал один, что люди избаловались, изленились, что никто на это дело не пойдет. А Яков из Липов-ки? Ты же сам писал в нашей районке про его мечту, погоди, не перебивай, а за ним в Стародубье Витя — мой сверстник собирается в кулак сынов собрать, а возьми чехов, Венгрию, Болгарию...” В этом году я шел через Сихово и вдруг вижу, идет новая женщина с полными ведрами мне навстречу, заливает воду в небольшой трактор. — Неужели разрешили? — спрашиваю неистребимого деда. — Еще нет,— отвечает,— зимником “РС-09” к нам гнали, задний мост полетел, пока в затылках чесали, все кругом растаяло, по болотам ремонтную летучку не подогнать, а вручную перенарезать резьбу с М-14 на М-18 ленятся, да и три километра ножками по слякоти надо топать, взяли и списали трактор, а я его отремонтировал да и пригнал к дому. Завтра иду за пневматической тележкой в Красный Бор. Слабое место в ней подшипник сто пятый. Им бы перебрать колесо, а они старую телегу на свалку —новую выписывают. И “Сельхозтехнике” выгодно, план по деньгам выполняют. Заелись мы лошадиными силами, разучились деньги считать, потому как не мое, а наше. В этом году и комбайн, по расчетам, у меня будет. На реке Тупичинке в Замошье мост вот-вот рухнет, я ходил, обстукивал его, начальству говорил, надо бы его отремонтировать, а мне отвечают, не суйся, дед,— не твое это дело. А лето нынче сырое — мой будет комбайн нынче. — Ну, а дальше, Матвей Григорьевич? — спрашиваю я. — Как дальше жить будешь? — А дальше смажу технику и буду ждать, мне кажется, вот-вот команда последует: единоличники, по заросшим пашням, огонь! Мне только на курок останется нажать. И воровство, и равнодушность сразу исчезнут. Как-то приехали шефы, тогда еще мы картошку сажали, смотрю, шапочка вязаная идет по борозде, из-под копалки уборка велась, раз нагнется, раз ногой — картошку в землю зароет. Я к нему: “Такой-сякой”, а он отвечает: “Не путайся, дед, под ногами, ты требовательный, как подкулачник, а мы же не рабы”.— “Ах, раз я подкулачник, сейчас будешь у меня раб! —вбежал в дом, схватил двухстволку: — А ну, кланяйся земле, сука!” —так под прицелом и водил его по копани. Чуть потом не заарестовали меня. С кнутом и палкой, когда за горсть гороха колхозника сажали, понимаю сам, нельзя, не то время но вот отменили все это, и люди в другую сторону кинулись. С ними по-доброму хотят, а они прямо осатанели, словно плотина какая прорвалась. Пишу племяннице в Новгород: пришли мне электрических лампочек —приходит целая посылка: “Я, дядя Матвей, уборщицей на заводе работаю, могу их достать сколько угодно”. Приехал внук Генка в отпуск, чеканку дарит, красивая чеканка: кабаны дерутся. “Раз понравилась, говорит, могу, дедуля, еще хоть десяток выслать, я при директоре штатный гравер — подарки гостям и комиссиям для их ублажения делаю”. •— “Да ты же, говорю, внучок миленький, за счет государства делаешь-то. Твой директор-добряк не из своего кармана труд твой оплачивает. Куда же смотрит народный контроль, где твоя совесть молодая?” — “А мы, — отвечает Генка, — и народному контролю подарки дарим”. — “Возьми, говорю, дорогой внучек, чеканку обратно, не нужна она мне”. А он мне в ответ: “Взгляды у тебя, Молотков, доисторические”,— и преспокойно заворачивает картинку в газету. Даже не покраснел, стервец. Иду от деда, сильное течение вьет меж свай, фотографирую этот самый мост, где нынче, по расчетам Молотко-ва, будет списана “Нива”. Вдали он, одетый в кожаный фартук, с третьей уже женой работают, по два-три часа в день выносят с пашни камни, мостят ими подъездные пути к полям. И верно, как взведенный курок. Веретель. Конечно, когда-то придет внешняя помощь, мелиорация, механизация, но неплохо бы, говорят они, с двух концов поджечь землю, наброситься на нее. Всю жизнь сей кок-сагыз—■ не сей кок-сагыз, травополье долой — да здравствует травополье. Разочаровались, устали,' хватит. Сами, своим умом хотим дальше жить! Позор — чужим хлебом побираться, а земли заброшены! “Шутка ли, придумали дойных коров запускать, — горячится дед. — В Нивках пятьдесят штук перестали доить, мол, людей нет. А я как-то приехал в Поддорье за запчастями, стоял и считал: в конторы на работу сто три человека прошло. Тринадцать человек на каждый совхоз. Мария Яковлевна вычитала в Продовольственной программе сокращение аппарата, а меня раздутие штатов тревожит. И еще недоволен я. Чтоб такие миллиарды освоить, люди нужны, а особо рассчитывать на приезд горожан, чувствую, не надо. Надо нам, оставшимся, от теми до теми работать, повышать производительность, а в Программе записано дневную выработку на трактор увеличить за десять лет только на двадцать процентов, хоть и сказано, что это нижний показатель. Был бы я в правительстве, в два раза выработку на трактор увеличил. Если б немного и не выполнили — стремились бы к-ней. Как, спрашиваешь? На островах, я уже говорил, чтоб свободу инициативе дали. А в других местах через агитацию, да и тракторов пусть понаделают, чтобы, к примеру, одним трактором весь Казахстан пахать, и обязательно при этом сжечь, взорвать все спиртовые заводы, иначе дело туго пойдет. И еще надо городу изо всех сил строить минеральные фабрики. РСФСР за три месяца не только не выполнила план по удобрениям, а сделала их даже меньше, чем в прошлом году. Мне все это Кляпенок разъяснил. Живет такой мужичок за Русским озером на острове Груховка. Наш болотный министр по уму! Въедливый, и при нем сватья, когда-то бухгалтером работала, у них все расчетам подвергается...” В этот год я уже не спорил с дедом: чтоб пойти в поход, с большим трудом достал две банки мясных консервов, да и то в наборах. Сколько газет воевало с этими нагрузками, и вот перестали — победил дефицит. Да и “мое — наше” — тоже раздумья в голове. Путь мой был через Гоголево, единственное сильное село на псковской части болота, душистые клевера цвели: белые, синие, красные, огромные, как начесы у модниц, пчелы, сохранившиеся от гербицидов, жужжали, настолько сгущенный, сладкий дух разносился кругом, хоть тут же его по линии ширпотреба в пакеты запечатывай, отправляй в парфюмерные магазины. Одно только портило настроение— тракторная колея шла прямо по посевам, и не одна, раздваивалась, растраивалась — лето нынче дождливое, и вдруг перед самым Кондратовом травостой высокий, луговой, колея сжалась, превратилась в одну нитку, видно было порою, как трудно трактору перебираться через рытвины. Все выяснилось в деревне: луга отданы под личные покосы трактористам. В последние годы неоднократно встречаешь в Нечерноземье людей с такими вот нерасчесанными мыслями, и молодых, и средних, и старых. Федор Павлович Астафьев из деревни Полисто мечтает собрать разъехавшихся по городам сынов и племянников и поселить их на островах, чтоб давать государству топленое масло, иначе русское, как звали его в Питере до революции, раз оно с Русского озера. В Калининской области и в Новгородской есть такие люди. Например, хмурый пастух Родионов из Сормалот. Пасет двести голов дойных коров, пашни заброшены, потравы нигде нет, заработок 500—600 рублей в месяц, жена, невестки — доярки, сыны — механизаторы. “Сберкнижки пухнут, салятся — каждому хоть по двое “Жигулей” купить можем, но дороги, дороги... Разрешили бы трактора, комбайны покупать, семьей бы все земли подняли, что вокруг брошенных деревень зарастают”, — говорит он. А пока придумал гонять скот через не нужные никому сады. Я выходил, заблудившись, на странный хруст, коровы у него тянут головы кверху, хрупая яблоками, — удои выросли от такой “травы” чуть ли не вдвое, зарплата — тоже. Ну, а на сегодня выход, конечно, в шефстве, летят в Ратчу, в Сихово помощники самолетом из Великих Лук, точнее, до Ручьев летят. Далее идут пешком, чертыхаются, что их сюда заманили. В первый и последний раз они в Ратче. Но поживут месяц, поработают, оглядятся, поохотятся на уток, половят рыбу, грибов, ягод насобирают и на другой год вновь просятся в этот край. Руководитель их компании замначальника цеха Анатолий Григорьевич Прокофьев вот уже четвертый раз сюда приезжает. Сам забьет теленка, освежует, а организовав быт, встает во главе косцов: “Эх, размахнись, рука”. По всему видно, он — крестьянский сын. Как-то в компании мы с ним разговорились — так оно и оказалось. Он был послан родителем в город, окончил институт, работал конструктором, а когда потребовались в цехах (неофициально проведенные) замы по сельскому хозяйству, с удовольствием пошел на эту должность. Наладит работы в Ратче, поедет в Макарино, оттуда в Слаутино и так далее. За цехом закреплен весь этот приболотный край. И так всю весну и лето. А теперь и зимой веточный корм начали заготовлять. Честно говоря, забыл свою специальность радиста, зато может водить трактор, комбайн, знает основы агротехники (он на заводе кончал специальные курсы). Жена ворчит, но она тоже из сельской местности, у них в Великих Луках 60—70 процентов бывших колхозников, и он Валентине внушает и детям внушает, пока они еще маленькие, что, как только подрастут, будут всей семьей ездить в деревню. Тянет его к сельским работам. Да и веяние времени это. Начальники цехов правдами и неправдами, раз от них ежемесячно для колхоза забирают 20—30 процентов людей, раздувают штаты. Завод строит общежитие за общежитием, чтоб приманивать молодежь из районов. И как только они поступают на ра- боты, тут же новичков снова посылают в район. Есть целые группы людей, таких же, как он, их так и зовут “заводские колхозники”, которые специализируются на сельском хозяйстве. А других уже не трогают, не посылают совсем, чтоб они повышали свой профессионализм в цеху. “Заводские колхозники” довольны: по-среднему завод платит, и в колхозе на уборке можно получить ]00—150 рублей, а если взяться аккордно монтировать сушилку или как они зимой собирали и запускали мельницу для приготовления кормов, то больше, чем в городе, заработаешь. Особенно с нетерпением ждут шефов пенсионерки, готовят соответствующую плату загодя, шефы взяли “шефство” над их дровяной проблемой: вечерами разбирают старые дома, бани, сараи. “Ну, а завтра, — грустно шутят бабули, — если мы не помрем, дерево к самой деревне подступит, за огородами будем поленья заготовлять”. Ну, и когда мой очерк в ноябре подходил к концу, получил я письмо из Ратчи: “Здравствуйте, наш знакомый Марк Леонидович и Ваше семейство, жена и дети. С Новым годом, с г риветом к Вам Сорокины и вся Ратча”. А далее о жизни деревни: умерла мать Галины Ивановны— учительница, просят прислать для пастьбы коров и поездок на сессии прорезиненных плащей, а также высокую сковородку, старая совсем прохудилась. Центросоюз, хоть и наказано ему в Программе, пока еще не раскачался, а вот бензопилу и насос “Каму” через район выделили. Надю Богданову взяли в инвалидный дом, и вертолет теперь прилетает на ремонт электролинии по первой заявке. А та.кже зимой обещают вновь пригнать экскаватор для продолжения дороги, тут результаты Пленума налицо. Так что от тех миллиардов, что намечено вложить в сельское хозяйство, и им перепадет. И все еще в голове газета “Сельская жизнь”, напечатано же там черным по белому, что разрешается выращивать нетелей по количеству, они так поняли, сколько каждая семья поднять в силах. Про создание прокатных пунктов техники написано, про пустующие на сегодня земли, на которых в постановлении разрешается заготавливать для скота сено. Но местное начальство молчит, никак не проявляет себя в этом направлении. Вчера они прочли в “Сельской жизни”' постановление, где написано, что разрешается по договору с совхозом выращивать скота выше нормы. Как это понимать? Они с Мишей прикинули, подсчитали — вдвоем могут содержать до тридцати нетелей. Да Риловы берут столько же, Алешины, Егоровы и пенсионеры еще шестьдесят. То есть деревня осилила бы в два раза больше голов. И упитанность, это уже точно, была бы выше, и насосы, в лепешку бы разбились, а раздобыли. Только с проволокой им надо помочь, а скот бы стали держать в пустых хлевах и домах. И с тракторами не ясно. Пусть создадут прокатный пункт на бумаге, а “Беларуси” передадут им. В кредит или продадут, их это не очень волнует. И безо всяких шефов справятся они. Только бы при заключении договоров не деньгами им платили, а товарами, как кооперация платит за клюкву... Я читаю обстоятельное письмо не спеша, вспоминаются ратчинцы, их судьбы, как-то сложится их дальнейшая жизнь? И мне вдруг нестерпимо захотелось отодвинуть в сторону суетные городские дела, побросать в рюкзак котелок-топор, лыжи под мышку и скорее на холмский автобус, он отходит в 8 утра от новгородских причалов. И еще вспомнился тот июльский день — день Марии, он, оказывается, был днем ее рождения. Да как-то закрутилась, забегалась Мария Яковлевна. На другое утро принесли ей от сына Сережи поздравительную телеграмму и бандероль, почтальон по таким топям всего раз в неделю носит бандероли в Ратчу. И помнится, Мария Яковлевна, накрывшись платком, все забегала в горницу, где между двумя окнами с трудом поместился второй Се-режин подарок — огромное, чуть ли не в пол-России, Нечерноземье, карта. Все объясняла мне Мария Яковлевна: Сущево, мол, свой стадион имеет, а его на карте нет, Гоголева, одних личных коров сто штук, — тоже нет, даже центр нашего совхоза не указан. А мы, смотри, какими крупными буквами прописаны, на целых восемь километров до Русского озера название протянулось. Все подчеркивала обломанным ногтем древнюю де- ревню Ратчу —черный кружочек среди зеленых болот. Под пальцем помещались и Кондратово, и Аболонья, и Ручейки, и Сихово, и еще с десяток деревень, объявленных на сегодня неперспективными, но которые сопротивляются, не хотят уходить... Под одним только указательным пальцем! Дулово Мартовским настом шел я на лыжах по Ловати. Река пропилила в известняках глубокие извилистые ущелья, и солнце — то слева, то справа от меня. Но все равно путь мой на юг, в этот раз на озеро Дулово. Движение ровное, ритмичное, наст надежен, и синие тени елок неторопливо ложатся под охотничьи лыжи. Валдайскими колокольчиками тенькают встречные синицы, им вторят еще не улетевшие на север снегири. Иду, любуюсь окружающим миром, и на душу сходит благодать. В конце концов достигну озера Дулова! А вчера была паника, растерянность: завяз в снегах и чащобах. Поход свой начал из Больших Своротов, начертив на карте прямую до озера, и пошел себе по азимуту. Но пашни, обозначенные на карте, проросли частым, как бамбук, осинником. Полдня махал топором — сдался, снег в лесах рыхлый, не скользишь, а ступаешь по нему, и вновь ночевал в Своротах. “Мы ж тебе вслед кричали, что пашни поросли осинником, а ты не послушался”, — качали головами своротовцы. И потому сегодня пришлось пойти в обход: вниз по Кунье до Клинов, а теперь вот шагаю по чистой белой Ловати. Километров семь-восемь лишних — зато знаю, с пути нынче не собьюсь. Сколько за свою жизнь ошибался, ломясь напрямую, но, вероятно, так и не поумнею... На сегодня моя задача дойти до Чащибок. В Чащибки я везу привет от своро-товских стариков Кузнецовых неким старикам Тихоновым, а там до Дулова рукой подать. Дядя Ваня из тех мест родом, щуки, по его словам, ловились в Дулове. Положат их на семейный стол — голова и хвост виснут по сторонам. Иду, мечтаю об озере. Сосны по его берегам, наверное, стоят, сверкают вокруг мартовские снега. “Привет тебе, озеро Дулово!” — скажу я ему. В Сопках расстаюсь с Ловатью. Прощай, надежная река! Хотя ты вся в петлях, но достигнешь своей цели — Ильменя, я же иду в противоположную сторону на юг, к озеру. На большаке, где поворот на Пустыньки, отдыхаю. Сижу на скамье под березами, смотрю на доброе простое лицо майора Филина, командира танкового полка. В местах соприкосновения с фашистами всюду эти памятники. Он погиб 30.07.41 г., написано на табличке. Страшно подумать: чуть более месяца с начала войны прошло, а враг был уже здесь, где Русское озеро, речки Порусья и Сороть, Старая Русса, Достоевский, Пушкин. Как же так? Почему? Хотя знаешь умом, памятью, что уже были в истории русских такие времена: татарское иго, шведы, Наполеон, междоусобицы, когда казалось, что уже все, конец, но ведь выстояли, выжили, пошли дальше. Вдвойне страшно погибать в такие ключевые моменты истории, когда неясно, а что там, за поворотом? Ну, а у меня за поворотом открылись Первые Пустыньки, Вторые Пустыньки, скотный двор, почтальон навстречу, старик дядя Федя Жаворонков, который и указал мне дорогу. Глубоки в эту зиму снега. По всему Нечерноземью всюду снега, снега. Сначала я шел по тракторной колее, потом трактор свернул за веточным кормом в березняк, санный след тоже скоро пропал. Но дорога прямая, обрывная виднелась. Как пал снег на летние ухабы, так и остался лежать на них на всю зиму волнами, и я по ним как по морю плыву. Чащибки из чащ выныривают неожиданно: длинный дикий бугор весь в яблоневых нестриженых садах, и вдали два дома. В окошке одного из них светится огонек. Впереди самовар, разговоры о жизни, ночевка на теплых голых кирпичах. На них спишь зимой, как на мягкой перине. Синеет воздух, в небе начинают играть труднодоступные звездочки. Я прибавляю шаг. Первый дом нежилой, на трубе — шапка нерастаявшего снега; подъезжаю к крыльцу второго, к огоньку... Дверь на замке, и чистый, нетронутый снег вокруг... Вот так дела! Но ведь горит путеводный огонек в окне. Горит! Я с опаской приникаю к окну: лампочка на голом шнуре, на столе—. корка хлеба, через тонкое стекло слышно, как хрипло урчит несмазанный счетчик, — деревня все еще под током. Сколько дней, месяцев, сработанная со Знаком качества, горит эта лампочка? Брошенные, обросшие некошеной 'травой дома весною, от неведомо откуда пришедшего пала, сгорают враз. Прошлый год вот так сгорела последняя'изба в Березове, вспыхнули Заборье и Ра- китно. Все эти мысли приходят ко мне, когда я уже устроился на ночлег. По-всякому приходилось ночевать в покинутых деревнях: в хлеву, в бане, однажды в пургу в неглубоком колодце, набросав туда сена. Здесь же я отсиживаюсь от мартовских морозов в дощатом сарае. В дырявом банном котле развел костерок, дверей в сарае нет, и дым через дверной проем уходит к звездам. Иногда, попыхивая разноцветными фонариками, проползет поперек моего неба рейсовый самолет, и снова тишина. А прямо передо мной, стоит чуть ослабнуть дымку, бьет в глаза мертвый электрический огонь. На душе муторно, тоскливо. Ну, а утро? Утро радостное. Солнце разогнало тьму, и все сомнения оставлены в Чащибках. Обочь дороги стоят солнечные березовые рощи, сколько же в них нарастает за лето бесполезных подосиновиков — не счесть. Следов человеческих нет, лишь шоколадные пирамидки лосиных орешков на пути, и я, как неумелый пловец, барахтаюсь в пышных снегах. Труден, оказывается, путь до озера Дулова. К счастью, справа от меня тетеревами забормотали, загудели провода, все Нечерноземье опутано ими. Рядом < с проводами идет санный тракторный след, и я по нему к обеду выхожу наконец-то на человеческое тепло, на Ва-равинку. Деревня разбросана домами в обширном треугольнике. В вершине одного угла коровник, от него сладко тянет навозом, в другом слышится собачий лай. “Тук-тук! Можно?” — “Можно!” Как боярыня Морозова сидит в белом самодельном кресле, в белом халате, белая крепкая старуха — это Галя Соколова. Муж ее Ленька на все руки умелец был. Это кресло ей сделал, детей одиннадцать штук наклепал, все они, правда, за синими лесами, да еще пятерых девок на стороне — в конце деревни дом ее супротивницы. Раньше воевала, дралась с Ленькиной полюбовницей, а теперь вот помири-. лнсь: двое их и осталось в Варавинке, вечерами сходятся, вспоминают сообща прошлую жизнь. Галя Соколова обнажает белые зубы, белые десны, смеется заразительно: “А что в халате-то сижу? Дойных коров заменили молодняком, а документацию недооформили. Халаты по разнарядке все шлют и шлют”. В дальнейшем мне попадутся навстречу два скотника из Фрюнина тоже в белых халатах, тетка с ведрами в халате, охотник вдали, чучела на огородах — все в белых халатах, белых халатах... Словно все жители Варавинки принялись играть в разведчиков. А пока я слушаю Галю Соколову: “Война началась — входит красноармеец с винтовкой: “Нельзя ли, хозяюшка, молочка?” Говорю маме: “Мама, налей”. — “Не беспокойтесь, не пустим их в ваши края”,—-обещает нам красноармеец с винтовкой, выпивает молоко, уходит. И тут же через минуточки дверь с тычка и распахнись. Вперед запах чужой, кожаный в избу ворвался, и вот он весь, рогатый, как черт: “Матка, мильк!” Потом какие-то зеленые, словно тиной обсыпанные, появились эсэсовцы, от них в подпол беги, полицаи — все молочка требуют. И ты небось тоже молочка хочешь?” — спрашивает она меня. “Хочу”, — отвечаю я Гале Соколовой. От Гали уже к вечеру еду прямой, как стрела, дорогой. Прямых дорог после первого неудачного дня я теперь побаиваюсь, но надолго ли во мне эта боязнь? Деревня Замошье крепкая по нынешним меркам деревня: скотный двор, пекарня, почта, магазин; до недавнего времени, пока не сняли с нее полставки, два раза в неделю наезжала фельдшерица из Красного Бора, невестка Павла Сергеевича Краснова, у которого я сейчас парюсь в бане. Успел ухватить субботнюю горку еще не остывших шипящих камней. Хорошо после соленой дороги до изнеможения стегаться веником, выпить после баньки не только молочка, хрупать свежие мартовские огурчики, которых мы в городе еще не видели. Павел Сергеевич только что вернулся из Ленинграда, где у него работает сын главным экономистом в тепличном хозяйстве “Весна”. И вообще, надо сказать, отправляясь в походы, после городского существования на сухих супах, я всегда облизываюсь в предвкушении не только обильной, но и настоящей деревенской еды — разной-всякой неопроценто-ванной сметаны, творогов, меда, молочного сала. Приходилось мне в походах пить вьетнамо-индийский чай — у тети Насти из Язвов дочка товаровед главного чайного магазина на Невском, попробовать сервелат в Ухошине — сын у Андреевны колбасный мастер во Пскове, смаковать семгу: Нинке Петровой из Аболоньи присылает раз в квартал посылку с реки Печоры брат. Деревенские связи пока еще крепки, надежны, взаимно налажены. Денег за обеды, конечно, никто не берет, кровно людей обидишь, и я приноровился держать в рюкзаке для этой цели разную мелочевку, дефицитную в деревне: жилки, рыболовные крючки, расфасованные огородные семена; фотографирую своих кормильцев. Ну кому нужны эти рубли, если в деревнях львиная доля зарплат, пенсий оседает в сберкнижках бесполезным бумажным грузом? Хо-лодилышк-телевизор куплен, “Жигули” из-за бездорожья не пользуются спросом, остальные деньги — законсервированный многолетний труд... На другой день до Дулова остается километров десять, но, увы, как ни глотаю снежок, пропитанный каплями корвалола, чувствую — надо делать остановку. Когда мне говорят: “Так можно и сгинуть одному в болотах”, — я с такими людьми не соглашаюсь: просто надо вовремя остановиться, сделать привал, передых. Чем и хороши походы в одиночку — ты сам себе хозяин. На Полистовских болотах горизонт вокруг тебя, словно лужок кротовыми кучами, усыпан островами — всегда уставшему, заболевшему путнику найдется сухое надежное прибежище, и я поворачиваю на ближайший из них. Ох уж эти острова, милые до бесконечности. Верхушки горок всегда у них лысые, и, если взойти на горку летом, они прорастают то малинником, то кипреем, а однажды встретил укропный остров, хоть для кооперации укроп заготовляй. Почему здесь укроп? Вероятно, жил когда-то в этих местах человек. Бывает, особенно на больших плоских островах, вдруг увидишь из последних сил цветущую тонконогую яблоню или позеленевший фундамент дома с рассыпающимися от твоей тени во все стороны ящерками. На моем же сегодняшнем, продавленном посредине бугорке, появляясь на метр, тек в снегах живой веселый ключик. В лесу часто приходится довольствоваться снеговой водой, самый вкусный снег около Рдейского озера, он пронизан до предела сосновой пыльцой и поэтому немно-го горчит. Но пусть горчит, пусть сластит, пусть, наконец, пахнет ромашкой, зверобоем, полынью, но только чтоб не нейтральный дисциплинированный однообразный снег. И уж если попадется на моем пути живая вода, я обязательно пользуюсь ею. В этом походе мне особенно везет. Пил вкусную воду речки Куньи; в Своротах пользовался ключом на горе; в Ловати, в темно-синие ребристые промоины, забрасывал котелок на веревке. И даже в Чащибках, где вода должна бы застояться — раз ее не выбирают из колодца, но и тут ни в какое сравнение не идет она даже с рдейским снегом. Значит, есть в нем какое-то подледное движение, надежды, ожидание новых людей. Ну, а этот ручеек-живинка, не поддавшись даже лютым морозам, обернулся самым вкусным чайком в моих сегодняшних странствиях. Посетите Шурухайкин остров, если будете в тех краях. Это километра полтора западнее Роговского озера. И сердце у меня отходит. Но так хорошо на острове, такие крупные осины и ели вокруг и можжевельник как сосны, такие светлые группки березок по три-четыре дерева враз, так все вокруг простреливается горизонтальным солнечным лучом, что я решаюсь здесь и заночевать. В таких случаях не дожидаешься ночи — делаешь капитальный привал пораньше, стремишься к идеальному случаю, совпадению многих факторов: чтоб был сосновый или березовый выворотень, елки на лапник росли рядом; сухостой в пределах видимости. Роешь в снегу яму под упавшим деревом. Приглядевшись к ветерку, делаешь из пленки заслон. Главное, не спешить с рапортом о достигнутых успехах. Не кому-то другому ночевать в снегах — тебе же самому. И скоро, сидя по-татарски на лапнике, пьешь один котелок чая, второй, и все никак не напиться. В перерыве поднимешь голову от костра и вдруг видишь: на западе во всю свою дуговую мощь уже светит вечерняя звезда Венера, и от нее, задрав нос кверху, удирает желтым челноком только что народившийся месяц. В полночь вновь расползается по земле невидимым облаком мороз. Высунешься за обрез созданного огнем микроклимата, так и ударит холодом в лицо, а звезд, словно яблок в подклети, навалено до самой земли. Даже сквозь кустарники, у самого горизонта играют, дрожат разные там Стрельцы и Стожары. Как ни хорошо одному, но все же лучше в такие ночи сидеть с надежным товарищем, говорить о разных разностях. Чай крепкий, вокруг на десятки километров никого нет, лишь иногда треснет от мороза сучок. Продвигая в костер стволы, спишь в такую ночь с перерывами и вдруг часов этак в пять глянешь на небо, а оно уже не черное, а синее, и звезды только по верху его купола рассыпаны. Начинает разгораться, зеленеть, пухнуть восток, засветятся розово макушки берез, красным светом кроны сосен, малахитом — позеленевшие стволы осин. Солнце выкатится яркое, ослепительное, накинется на землю'и ну светить. Только что вчера вечером ложилось в снега усталое, посиневшее, как головешка. Даже не верится, что оно за такое короткое время набралось вновь сил для работы на нашей грешной земле. По утреннему солнцу, по тысячам, по миллиардам снежинок, приноровившись, зажмурив один глаз, сквозь болотные сосенки, сквозь редкую щетину островов до того радостно скользить, что вскрикнешь от восторга: “Как хорошо-то, господи!” Погода, словно хозяйственный боцман, каждую ночь красит свой круглый корабль, подсыпая снежку на сантиметр. И я шагаю, шагаю через эту земную временную красоту. Болото сменяется болотом, камыш камышами, и вдруг начинается крепкая земля. Дороги к озеру почти нет, лишь слабый тракторный след. Он ведет меня в тупик, в лес-веничник. Приходится выходить обратно, но я нисколько не сожалею об этом, так прекрасно, не тронуто, целинно на подходах к озеру Дулову. Уже не стало тракторного следа, был только путь на юг, на солнце, следы зайцев да глубокие валенки — лосей. В косом полете пролетели две тетерки, несколько белых маховых перьев блестело в их крыльях. Все кругом блестело. Вдруг распахнулись, раздвинулись два пригорка, и среди них нестерпимым белым пламенем вспыхнуло Озеро. Я скатился в него. Сосновые берега, наст —что паркет. Я пристал к зеленому оттаявшему склону, сварил на нем обед. Потом стал вертеть лунки. Сначала бур упирался в песок, скрежетал, на середине озера показалась вода. В некоторых лунках она тихо вращалась, в озере били ключи. Лунок двадцать провертел — рыба, однако, не клевала, даже не тронула мормышки. Вечерело, синие тени потянулись от каждой льдинки. “Как же так? Куда пропала рыба? Сколько дней стремился сюда!” — в растерянности опустив голову, брел я к берегу, и вдруг: — Стой! Стрелять буду! — через прицел на меня смотрел косматый настороженный глаз.-—Документы! Бумаги мои сразу куда-то пропали, не находились. Я долго рылся в карманах, руки дрожали. Наконец нашел удостоверение, выданное мне журналом, и через четверть часа все знал про этот странный пост на берегу. Рыбоводы решили зарыбить озеро карпом, прорыли осушительную канаву, построили станцию и шлюзы, но когда стали спускать воду — вода из озера вышла не вся. Оказалось, как следует не замерили глубины, забыли про родники. Местные ребята-мехапизаторы грозятся канаву завалить, чтоб восстановить уровень озера. При нынешней технике в руках у шалавого мальца, хотя бы даже одного, это труда не составит. Уже были попытки в За-гряденье. Парня хотели судить, но потом простили: в камышах уток появилось видимо-невидимо, и местное начальство стало на охоту в камыши "ездить. — А ты, милок, не тужи, шагай в Краснополец, это километров двадцать отсюда, за Волоком, — рассказывал мне старик, — там пруды барские сразу же после революции спустили, а один бульдозерист летом их восстановил, но и его не судили: рыбы в них столько развелось, что посторонним за деньги разрешение на ловлю выписывают. Ну и как весна, как большая вода ожидается, тут пост ставят — следствие затянулось. Надо же до конца виновных выявить, чтобы по справедливости было. Деньги на мою оплату идут, говоришь? Ерунда, капля в море — говорят, полтораста тысяч на эту станцию да в шлюзы вбухали. “Нет уж, в Краснополец я нынче не ходок/а может, и там обман, неувязка”, — фотографируя полуразрушенный кирпичный дом, шлюзы, бетонированную канаву, по которой бежала ключевая вода, шевеля черные тины, ду-мал я. А потом совсем без настроения, опечаленный поехал на ночевку в Липовку. Деревня возникла передо мной на пригорке, вся в крепких яблоневых садах, чистая, уютно сжатая в своем житии. — Яблони на липах прививаем, отсюда и Липовка,— объяснила мне встречная женщина с полными ведрами, поэтому я смело попросился к ней на ночлег. — А чего, пустить можно... только сначала сена мне навей на изгороду, — быстро сориентировалась она. После “квадратно-гнездового” сверления озера Дулова каждая частица моего организма требовала отдыха. — Нет, — сказал я твердо, — не буду. — Ну тогда хоть ворота с петель сними. — Устал, не могу, — чувствуя, что она сдает позиции, стоял я на своем. Уж очень на финише измучился, даже не хватило сил на большое горькое разочарование, да еще этот окрик: “Руки вверх!” Страх, наверное, порождает самую сильную усталость и безразличие. — У меня есть пол-литра, укажите мне в деревне мужика!— вспомнил я про НЗ в рюкзаке. — Мужик окол вас! — вдруг засмеялись сзади. Неслышно подошел весь в мягких морщинах крошечный дедок.-—Только у меня шестеро в доме, на снопы положу! — Ладно, пущу, — почувствовав конкуренцию, сдалась женщина. — Только ты не охальничай, я женщина одинокая. — Конечно, не буду охальничать, — заверил я ее. В голове билось одно: чаю бы и спать, спать. — И ты, .деда, заходи, — видя печаль на лице старичка, позвал я и его. — Не хочу, чтобы он сюда шел, — когда я сидел за столом, а дед показался с миской огурчиков, сказала Александра Игнатьевна. Это уже завтра утром я ее буду звать милой Шурочкой. Пока она была для меня Александрой Игнатьевной. Мы опрокинули с дедом Яшей по стопке, потом еще по одной. Шура категорически отказалась выпивать с нами. Дед раскраснелся, завел разговор, который я уже слышал в своих походах неоднократно, о том, что нет у нас настоящего хозяина. Он, Яков Никифорович Капустин, бывший председатель. Семьдесят рублей пенсия, у старухи— тридцать, плюс мед, корова, боровята, вот уже двадцать лет все доходы кладут на книжку. Он мечтает, что если в этом году будет реформа, чтоб желающим не деньги бы новые давали, а меняли их на трактора. Он бы несколько штук накупил, за все наличными заплатил и Свинаев остров в триста гектаров, где сейчас даже скот не пасут, поднял ■ вновь! — Скажи, может быть такое разрешение? — пытает меня дед. — Кто его знает, — отвечаю ему уклончиво, — вроде семнадцатая статья Конституции допускает это, но без привлечения чужого труда. — Во! Это мне и надо! — шумит дедок. — Соберу всех в кучу: сыны у меня в Подберезье один агроном, другой учитель, внуки — механизаторы по областям, по городам раскиданы, каждому бы по трактору подарил — совокупляйтесь браком на Свинаевом острове. Разрослись бы семьей— другие острова на доходы осваивать стали. Вон Сапожки, Кожмино, Доменец — все земли теперь пустуют. Веришь или нет, не на что скопившийся капитал употребить, только на вино если. А то, что рыбы нет, озеро спустили, тьфу на рыбу! И заодно на грибы-ягоды — тьфу! Батяней своим приучен ненавидеть пустые дела. Бывало, отец углядит, как молодой мужик в лес идет с корзиной или ружьем, плюнет, заругается в сердцах: “Дочек за таких ни за что не отдам! Баловство это, сынок, в лес крестьянин должен торопиться только по делу: с пилой-топором, косою или лошадей из ночного пригнать, помни! Главное в нас одно: скот разводить, пашню лелеять. За кусок мяса, за горбушку хлеба нам всякая никчемность: старики, бобыли десять корзин ягод притащат!” Ну как бы специализацию проповедовал. И еще хорошо, что до сих пор света к нам не провели. Скажи вот, почему у меня шестеро — семья при деревне? Третий сын с невесткой и дети при них взрослые, а потому что избаловаться не успели, наглядеться на “сладкую” жизнь. Со стороны все кажется сладким, но мы же до телевизора не доросли, а он такой вред сельскому хозяйству нанес — страшно сказать,— не замечая, что Александра Игнатьевна сердито двигает табуреткой, грохочет ухватом в печи, размышляет Яков Никифорович. Но вдруг, словно бы проснувшись, встает и, подмигнув мне, шагает к двери. Только он за порог —Шура набросила крюк на дверь. — А чегой-то вы закрываетесь? — спросил ее. — Дверь отходит, — ответила она. Дверь и впрямь отходила. Я выпил еще одну стопочку, потом еще одну, волнушки на тарелке все выскальзывали из-под вилки. Печаль моя после неудачного свидания с озером постепенно проходила. Ну, а Шура не ела, в задумчивости сидела напротив меня. — Кулак он недобитый, — вдруг неожиданно сказала она, велела мне встать, подойти к синей рамочке на стене. Среди нескольких снимков старик со старухой в лаптях, добрые мягкие лица. — Это мои родители у Яшки в батраках были. Оборотень он. Раскулачить только его собрались — он взял все добро в колхоз отдал, председателем сделался — такой уж деловой, хваткий, и вишь, снова командирства захотелось. Грибы ему не по душе! Нет нет, не наливай мне — пить не буду! И тебе тоже хватит, зверобойного чаю сейчас налью. И пока я с ним расправлялся, Шура успела наговорить мне всю свою жизнь. Муж у нее пил по-черному, надоело на колени перед ним становиться — она его прогнала. Но одно светлое пятно среди одинокого хозяйствования у нее в жизни было. Это как она в Локню на совещание селькоров ездила. Вдруг взяла и написала в районную газету “Путь к коммунизму” про лен. Платочки на уборке льна у баб как маки сверкали. Приехал корреспондент, проверил фамилии, девяносто копеек перевод получила. Тогда она разошлась, новую заметку пишет, про директора с агрономом. Как они употребляли на лугу не воду, а сорокаградусную,— опять напечатали, уже побольше — рубль сорок присылают и приглашение на конференцию. Все на совещании свои новые работы зачитали, и она заметочку подготовила. — Хочешь, дам почитать? — Дай! — говорю я. Александра Игнатьевна достает из стола тетрадочку. “Русская печь” написано на обложке. “С самого маленького детства живу я рядом с русской печью. Помню, какие вкусные щи готовила мама в русской печи, какие пекла пышные пироги. Хлеб из свежей ржи, только что смолотой на муку, — это такой ароматный хлеб, что откажешься от любого другого блюда. Какой вкусный холодец варит русская печь, как вкусно она парит капусту, брюкву, морковь, свеклу, тыкву. Как вкусно в русской печи тушится мясо с картофелем, какие получаются хрустящие шкварки, когда жарят сало. А какое вкусное молоко с толстой румяной пенкой, топленное в горшках. Нет слов выразить вкусовые качества еды, созданные русской печкой. И ведь она не только пекарь, но еще и лекарь. Заболел человек, забрался на русскую печь, улегся на горячие кирпичи, укрылся тулупом, прогрелся, пропотел — и болезнь как рукой сняло. Но в настоящий момент русская печь уходит в область предания. В селах стали строить многоэтажные дома, где все на электричестве и газе. Исчезают и мастера, которые могли ложить эту русскую чудо-печку. Товарищ Мальцев как-то говорил: “Когда это было, чтобы с деревни ехали в город покупать хлеб и все продукты?” Только когда у крестьянина опять будет дом с русской печкой, с дворовыми постройками, с приусадебным участком, где мы могли бы держать корову, порося, ку-рей, когда мы будем снова сами печь хлеб, тогда мы в город за ним не поедем и кормить хлебом животных не будем, а излишки овощей, мяса, молока повезем на базар или сдадим государству. Тогда и у вас, горожане, в магазинах будет всего полно. А если моя заметка делу не поможет, то русскую печь следует сохранить, хотя бы как памятник. Разыскать последних мастеров и сложить на околице нашей деревни или в другом каком месте из гранита. Но чтоб по всем правилам, потому что когда-нибудь она опять понадобится народу. Эх, жаль, что нет возле нас В. И. Ленина! Он бы быстро перевоплотил по-другому и сделал бы так, что из города побежали в деревню. Симанькова А. И. Прошу редакцию подредактировать эту статью, что выбросить, что добавить и пропустить через печать”. — Ну как, понравилось? — спрашивает меня Александра Игнатьевна. — Понравилась, — отвечаю я. — Только концовку надо сократить и в некоторых местах шире раскрыть тему. — На конференции тоже про это говорили, мол, вы, Симанькова, пишете “печка-лекарь”, вспомните примеры из вашей жизни. Ну я и стала вспоминать. Приехала домой, а мне наряды на август вместо шестидесяти рублей на тридцать закрывают. “Это почему так?” — “Ты же теперь корреспондент, тебе деньги рекой льются из газет”, — с усмешкой отвечают. Взяла и бросила писать. А хочется. Как пойду на озеро, белье прополощу, сижу на мостках допоздна, смотрю, как солнце за озером в леса опускается. Как яичный желток на сковородке дрожит. Про корову Розу хочется написать. Такая у меня чуткая корова, все понимает из разговору, больше-то не с кем поговорить. Про собаку Шарика. Я Сашку выгнала, а жалко — плачу на крылечке, ко мне Шарик подошел, лизнул в щеку языком, тянет за платье, мол пора Розу доить. Слушай, ты в городе не можешь достать книгу: Пушкин с Есениным ее совместно написали, называется “Белые ночи”. Там есть и про животных.'На конференции продавали —у меня тогда денег не хватило. А может, ты стихов мне начитаешь из этой книги? Я уже давно никому не читаю стихов, а что касается книги стихотворений русских поэтов “Белые ночи”, то и мне в городе не удалось ее достать. С трудом вспоминаю из Есенина: “Выткался над озером алый свет зари”, еще про рощу золотую, которая отговорила березовым веселым языком, вспомнил. Шура сидит, подперла щеки кулачками, слушает, глаза большие, внимательные, лицо сухое, черное, иконописное. Кончился в моей памяти Есенин, а она его еще требует. Тогда под Есенина наших новгородцев стал читать: “В поле март расплакался до слез” — Евдокима Русакова, “Озера полноводные зеркальны” — Ивана Лень-кнна. — А Дулово как обмелело — все рыжим камышом заросло, — встрепенулась Шурочка, — но ты читай, читай. . . А мне, как назло, ничего на ум о природе не приходит, пришлось еще одного новгородца — Кулагина вспомнить: “Третью роту на четверть скосило, привезли пополненье взамен, а на фронте, на фронте все было без существенных перемен”. — Ну, это не Есенин, но тоже хорошо, — вздыхает Александра Игнатьева. — У меня, по пути к Рдейскому озеру, останавливается иногда моя тезка — Шура Звез-дочкова. Столько стихов мне всегда говорит наизусть: про отроков, гражданские стихи читает. Особенно одни вятский поэт душевно сочиняет про деревню. Он так людям по настроению пришелся, что они стали его переписывать, переписывать. Придет к начальнику поэтов со стихами: “Звезда полей во тьме заледенелой, остановившись, смотрит в полынью”. А тот ну серчать: “Почему во тьме, да еще вдобавок и заледенелой? Почему — остановившись? Вот когда будете сочинять про другое, тогда и поговорим”. Опустит свои узкие плечики вятский поэт, пойдет прочь, бродяжничает месяц-другой по нашей обширной равнине. Потом новых стихов принесет... таких же. Звездочкова как рассказала про его жизнь и про его смерть — всю ночь я не спала. Знала бы о нем пораньше, поехала бы отыскала его, привела в Линовку, отыыла-отпарила-пригрела. У меня ведь пять ульев, коровушка, кабанчика бы закололи — только сочиняй! Коля бы каждый вечер хотя бы по одному стишку мне начитывал. А потом бы стихи в газету пристраивала: мне сам товарищ Финк — районный редактор — руку за очерк жал. Спать мне Александра Симанькова стелет на кровати, взбивает подушки, мажет мои лыжные ботинки свиным салом, приготавливает брусничную воду: — После водочки, Марк, пить захочешь ночью. Мне все это ново, необычно, приятно. Но почему-то Шурочка не застилает диван? Видно в щель полога, как она уже ходит в цветастом халатике. — А ты где ляжешь? — задаю я ей глупый вопрос. — А рядом с тобой, — смеется Шура, прикручивает лампу, кровать вздрагивает. Шурочка, опираясь на нее, лезет на печь. И с печи опять ведет разговор про конференцию, про книгу “Белые ночи”, про дом отдыха, ей три раза предлагали туда поехать, а она отказывалась: на кого же корову, хозяйство бросить? И еще у нее забота: где бы пшена для цыплят на лето достать? Под ее разговоры засыпаю прочно и надежно. А утром уже топится печка, прыгают блики огня по стенам, на столе стопка оладий, в мисках сметана и творог. Ну почему, почему такая женщина не встретилась на жизненном пути поэта? На прощание Шурочка протягивает сверток, разворачиваю его: носки шерстяные, высокие как гамаши, с двойной пяткой, — целое богатство по нынешним временам. Нет-нет, денег она с меня не возьмет. Это за стихи, что ей наговорил, и за то, что не охальничал ночью. Она одинокая, каждый считает правом к ней приставать. На дворе я фотографирую Александру Игнатьевну, она надевает все самое лучшее, ненадеванное: оренбургский платок, искусственного меха шубу, валенки новые, в которых все время подворачивается нога, и уже, отъехав с километр от деревни, вспоминаю еще одну строку из Есенина: “Если крикнет рать святая: “Кинь ты Русь: живи в раю!” — Я скажу: “Не надо рая, дайте Родину мою!” Но возвращаться поздно, а книжки с Пушкиным, Есе- ниным и Рубцовым я тебе, Шурочка, обязательно вышлю и пшена тоже достану. Оно бывает у нас на Комсомольской улице, где железнодорожное снабжение. До свидания, Шурочка! Груховка Болото как магнит. В феврале восемьдесят первого года на пути к Русскому озеру, к Ратче без особой охоты—дело к вечеру — остановился в Груховке у последнего жителя здешних мест Николая Петровича Васильева, по прозвищу Кляпенок. Уж больно занозистый мужичок, всех и вся критикует, доморощенный философ. Но впереди ночь, до Ратчи двадцать километров целины, пришлось проситься на ночлег. Николай Петрович торопился —- строгал доски для посылочных ящиков. — Вот-вот приедут по зимнику за сеном трактористы с материка. Дочка Надежда учится в институте, пишет, просит мясца. Толя служит в армии, носки шерстяные сносил, требует вторую пару. И Лидка вышла замуж за летчика-лейтенанта; поначалу загордилась, отказалась от помощи, а теперь мужу после полетов прописали витамины, вот Лидка на клюкву и намекает. Да Валек, младший сын, эвон какой вымахал. На воскресенье из Холма пришел, ПТУ механизаторов кончает, с ним, слава богу, без ящиков обойдемся: мать мешок уже загрузила. . . — Вьется стружка из-под рубанка, янтар-но светится на холодном январском солнце. — Нынче нигде яблоки не уродились, а у нас урожай. Николая Петровича я знаю третий год. Шел как-то из Псковской области, ближе к Новгородчине пошли один за другим пустующие теперь острова: Малое и Большое Кожмино, заросшие лесом; в желобах звериных нор высокий песчаный остров Барсучки. Там, где домам быть, еще тлели земляничные поляны. На подходе к материку вышел на Груховку — огромный кусок земли девять на восемь километров. До недавнего времени Груховка, словно Камчатка, соединялась тоненьким перешейком с областью. Но косцы-трактористы, проложив дорогу к магазину леспромхоза, так разбили эту гривку земли, что нынче не менее как в тройной тракторной сцепке ее не одолеть, и полуостров теперь тоже сделался как бы островом. Тимофеевка, райграс, таволга — облака высочайших нерасчесанных трав вставали на моем пути, и я заблудился. .. За неширокими кулисами рябин, липы, тополей открывались новые луга, новые скопища клеверов, развесистые, позеленевшие от сырости березы, одинокие, с обуглившимися сучьями дубы: острова славятся шаровыми молниями. Казалось, от них, от бывших точек хуторов, вот-вот начнется дорога в мир. На старой карте-верстовке чернели группами сараи, домишки, мельница, школа — на деле в жизни вокруг меня стояли, покачиваясь, лишь нетронутые травы. В конце концов вышел на стрекотание косилки. Тогда еще было в Груховке три дома, теперь вот остался один. Особого контакта у меня с Николаем Петровичем никогда не было, потому что я в его глазах человек праздношатающийся, одним словом, писатель. Он считает, что раз мы из города, то пишем только для того, чтоб в колхозах-совхозах повысить производительность, чтоб село в город отправляло все новые и новые порции продукта. — Только деревня не такая уж тупая, она сама побежала в город. Вот теперь и бегаете вы к нам все лето, за нас работаете, — хмурится хозяин. — А те из крестьян, кто остался при земле, приспособились: имеют по полгектара пашни, сажают картофель, разводят пчел, собирают клюкву, трактора в их распоряжении, в каждой семье, почитай, механизатор. Работают в колхозах, чтоб их в покое оставили. Мы теперь сила... А корреспондентов, да, невзлюбил. Приехал как-то такой же бойкий шустряк, повертелся и описал в газете небывалый трудовой подъем, который, дескать, охватил Груховку в шестидесятых годах, когда деревни укрупняли. А это не подъем был, просто хуторяне, привыкшие к отдельности, к тишине — такое уж свойство у нас, и надо было с этим посчитаться, спросить наше желание, — съезжали, кто куда, прочь с острова, не согласившись на житье скопом... На столе у нас на этот раз газета с постановлением ЦК о развитии индивидуального животноводства, кото-., рую привез Валентин отцу, жжет руки, требует разговора. А в этой глуши разве с кем обсудишь прочитанное? У Вальки свои молодые интересы: ружье за плечи и в лес. Жена, она и есть жена — вся в хозяйстве. Ладно, пусть будет газетчик, на безрыбье и рак рыба! Надо же с кем-то поговорить. __ Наверное, еще повременю, посмотрю, что из этого выйдет,__вслух думает Васильев, — сказали “а”, должны же и “б” сказать... __ Мало ли всего было, давно съехать пора, а ты в“е тянешь, — Зинаида Тимофеевна, жена его, крепко сбитая, нелюбезная женщина, зло мечет на стол миски с огурцами, капустой, мясом. — Это ты брось! — хмурится хозяин. — С едой теперь в деревне хорошо. О недостатках толкуют, о слабой дисциплине в низах, опять же дождливые годы пошли. — Ну и что пошли? — хватается за последнюю фразу жена. — Раньше тоже по нескольку лет подряд погода не баловала, выходили же из положения! Да радоваться надо, что плохая погода. Вот подожди, пойдут сухие лета, не на что свалить будет свое неумение, если только на транспорт... или еще на что-либо. Всегда где-нибудь недород. Ох и злая эта Зинаида Тимофеевна! Сижу, ежусь под ее колючим взглядом. Но не идти же на ночь в Ратчу, как-нибудь .перетерплю. . . — Ладно, Зина, помолчи, с тобою мы после поговорим,— успокаивает ее хозяин, — тут вот со свежим человеком потолковать хочется. Ты вот мне скажи, мил человек, — он смотрит на меня вроде пристально, вроде мимо, сколько таких, как я, объясняющих было в его жизни, — ты мне вот скажи: ведь, может, и права Зинка, может, и не приживется это постановление? А ведь правильное решение принято — внимание индивидуальному хозяйству у нас в Нечерноземье, на болотах, на островах, я так понимаю? Только вот неясности есть, — не обращая внимания на ухватный грохот, продолжает то ли думать, то ли ко мне обращаться Николай Петрович. — Взять, к примеру, Кондратово, женин род оттуда,— ушлые старушки объединились: одну корову на семерых держат, двух подсвинков сообща выкармливают, телевизоры смотрят. Пенсия идет на сахар и хлеб. Говорят, никогда так сладко не жили. Да они ни в жизнь не будут молодняк выращивать, хоть и написано, что пенсионерам его продадут в полцены. Или взять молодоженов, им вообще особая льгота — нетелей бесплатно бери. Ну хорошо, ну пусть мы л'омили жизнь и снова плати, я не очень обижаюсь, понимаю, для привлечения молодых, хотя все равно обидно, это надо. Но ведь на-растят они животины, деньгу огребут хорошую, трактор возьмут напрокат, как в газете написано, зачем им тогда за совхозный руль садиться? Совхозная корова для них уже посторонняя, выходит? Как ты думаешь? Недавно в “Известиях” статья и фотография пятисильного трактора с прицепом появилась для любого гражданина, плати 1100 рублей, паши свои сотки беспрепятственно. Но раз у него в руках звонкий трактор, он уже и гектары может освоить. Вон сколько пашенных островов на болоте опустели. При партизанах четыреста деревень существовало, а сейчас вряд ли полсотни наберется. И только десяток из них, куда дороги подтянули, — крепкие, остальные — вроде нашей — умирают. Уж могли центр Партизанского края, где штаб стоял, знаменитая партконференция проходила, Вороново, Вязовку, Серболово соединить с Запольем-—всего-то шесть километров. Фашисты в августе сорок второго ворвались в эти деревни на машинах, а теперь не то что трактор, цыган не проедет. Прошлый год мы траву косили в Папоротно — телега у кочевников перевернулась, цыганки ревут: повесимся, но дальше не поедем. А потом и мы запечалились. Витька Корягов со мной работал, на подмогу прислан из Новгорода, он партизанил здесь, все говорил, двадцать лет не был в этих краях, вот приедем в деревню, пойду на постой к Барабановой, меня вместе с ее мужем расстреливали, но вот я спасся, а десять человек |погибло. Подходим мы вкруговую, через Переезд добирались. Вроде деревня на острове стоит, вроде избы целы. Вошли в нее. Лопухи на главной улице, по грудь крапива, яблоки краснеют, даже стога не вывезены — чернеют, и тишина нечеловеческая кругом: одни пчелы на солнцепеке жужжат. И среди этого великолепия памятник из нержавейки глаза режет: “Жителям деревни Папоротно, расстрелянным фашистами в 42-м году”. И далее как-то пробежали с ним вечерком по местности: пустые деревни стоят. Только в Глотове, в знаменитом Глотове, где год работал партизанский госпиталь, жизнь еле-еле теплится. А ведь мог бы снова хозяин на нашем болоте возродиться. Мог. — Васильев говорит убежденно, решительно постукивая ребром ладошки по столу, и в такт ему кивает невесть откуда появившаяся старушка Кокушка, как все ее зовут — крестная Валентина. Когда-то была прислана из Петрограда в новгородскую коммуну бухгалтером, вышла замуж за брата Николая Петровича, которого в войну убили, да и прикипела навечно к их'роду. Она тоже подает голос: __ ^ак бы, Коленька, не отучили молодежь от самостоятельности' совсем... Но нужда, Коленька, будет, мигом приспособимся, научимся снова работать. Столько пустой земли вокруг! — Подожду еще годочек, — убеждает себя хозяин. — Вчера поймал ленинградское радио, они уже откликну-чись спроектировали типовой хлев на тридцать телят для 'нас, единоличников. Но кто же будет ходить в совхоз, а вечером еще и нетелей обслуживать? Все силы усадьба заберет, да и в деньгах выигрыш будет. Вроде наполовину совхоз на дому получается, наполовину — частное хозяйство. __ Да, да, правильно, — встревает Кокушка. Николай нет-нет да и плеснет ей в рюмку. — Мы сейчас на перепутье. Или забудут это постановление, сделают вид, что его не было, или начнут далее его развивать. Пусть крестник нам посчитает, молодежи свою обязанность уступаю. "— Эй, Валька! — зовет сына Васильев. Валентин, высоченный, пригибается, входя из горницы.-—Давай-ка на тридцать нетелей расчет сделаем. Сын достает какой-то мудреный калькулятор из кармана, чуть ли не японскую “Сони”, двадцать лет гарантии, множит, как велит отец, минусует, в ход идут дни, головы, привесы, закупочные цены, стоимость топлива, а корма в Груховке он бы сам заготовил. Дрожат, переливаются зеленые цифры в окошечке калькулятора. — Шестьсот рублей чистого дохода в месяц на вас двоих, на тебя и маму! — Во! Триста рублей на человека; желающие хорошую деньгу могут урвать. А далее что? Далее что, ты мне скажи? — он смотрит на меня вопросительно, сам себе отвечает: вот удобрит он пашню, улучшит луга, как разрешено в газете, вложит в них силы, а завтра остров от него отберут. — Да нет! — кричит он звонко снова.— Мы же теперь с тракторами без батраков обойдемся! Да и накладно мне инженеров да профессоров из города звать. Правда, они бы у меня не заленились, заставил бы их вкалывать. Прошлое лето их к нам прикрепили. К полудню через болото перебредут, два часа поработают и обратно. Их как бы в мое подчинение на косьбу прислали. Бригадир говорит: “Ты, Василь-ев, с них не спрашиваешь!” А мне что, не все ли равно, сколько они уберут, нет никакой заинтересованности с ними нервы трепать. И им тоже все равно, у них средняя зарплата в городе. Фактически и по своей линии не работают, и здесь толку мало. Шефами никогда сельское хозяйство из прорыва не вытащишь. Правительство каждый год постановления пишет по 50 процентов от оклада платить на заводах, а директора боятся, что никто не поедет, 100 процентов правдами-неправдами бездельникам оформляют. Хоть бы уж постановления в газетах не печатали; правильно в правительстве говорят, что слаба у нас исполнительская дисциплина. А уж если начистоту — какое мне дело до города, у меня главное — моя семья, мой дом, об этом забота. И горожанину, я же вижу, его труд в деревне, его “шефство”, до лампочки. У него свои городские дела — токарь он, продавец, конторщик. Беда, коль пироги начнет печи сапожник. Вот слушай, закрепили как-то Груховку за новгородским заводом. Вроде как колхоз-завод решили создать. Приехали они все поздней осенью: даже директор и главный инженер. Дождь пополам со снегом идет, шапки зимние у них, промокшие, носы красные, лица унылые, косят кое-как с матерком траву, а вечерами переживают за заводской план — они шестерни для трактора “Беларусь” делают, у них год из года прорыв с шестернями. А теперь вот еще и землю обрабатывать надо, велели им тракторов накупить, заводских посадить на трактора. Конечно, ничего из этого не получится. А у меня и у других, таких как я, есть еще сила, желание. Так нельзя, видите ли, их проявить, как у собаки на сене получается. . . — Очень уж хочется верить Николаю Петровичу в возрождение Груховки. —• Сто гектаров, а может, и более мы бы с семьей освоили. Есть на что. Конечно, я не замахиваюсь на целину в Казахстане, на чернозем: я за то, чтоб вот такие острова, другие неудоби, которые совхозам, государству невыгодно обрабатывать, которые без толку заросли ольхой, отдавали бы на откуп любителям самостоятельной жизни. Не сразу, но найдутся желающие. Пора, видно, и мне вмешаться: — Найдутся? Вряд ли. После сегодняшней добротной колхозной жизни кроме таких, как вы, Николай Петрович, простите, чудаков никто не пойдет на это. __ Добротной? — перебивает меня Васильев.— Да, добротной, но это же золотая клетка! Себя, свои способности не проявить, не развернуться душе. Ну, а насчет “не пойдут”, может, ты и прав. До последнего времени мне все снилось, словно бы я “Кировец” выиграл в лотерею и всю Груховку вспахиваю, а сейчас уже сны такие пропали! Да, пропали... Бывало, зимой ляжешь спать — и все не уснуть, все планы строишь с посевом, с пчелами, как хлев перестроить, купить ли сепаратор. А теперь все меньше и меньше думаю об этом, живу по привычке, без особого интересу. Правда, ты вот в Сихово едешь, в Ли-повку, передай привет Якову Капустину, послушай в Си-хове Веретеля, послушай. Торопиться надо, избаловаться от легкой жизни можно мигом. Наоборотные свойства годами приобретаются. Но ведь я же, возьми меня, как ты говоришь, “чудака”, я же могу медом жить безбедно, без тревог, умножь-ка двадцать моих ульев на взяток, на рубли, а вот тянет меня, ничего не могу поделать, землю заросшую поднимать. Тянет — и все тут. Сердце кровью обливается, когда видишь, как она весной без толку зеленеет, а осенью вянет. Травы, ягоды, грибы стоят перезрелые. Леса тускнеют без пользы. Ведь природа в Груховке привыкла, чтоб ее сотнями лет обирали, скашивали, пилили. Ну ладно бы переизбыток с едой! Я в ответ молчу. Впереди еще Сихово с неистовым Веретелем, я его год не видел, Липовка с Яковом Капустиным. Только у Шурочки Симаньковой и отдохну от споров — везу ей Рубцова. — Когда в семьдесят четвертом году решили возродить Нечерноземье, — не дождавшись ответа, продолжает Николай, — планировали в восьмидесятом году на круг урожай в двадцать центнеров с гектара, а я разделил всю общесоюзную минералку на пашню, получается около семидесяти килограммов, а надо по норме, чтоб до цели дотянуть, два центнера в действующем веществе, а то и более, — почвы истощены. Явное несоответствие. Или я ошибаюсь, или, может, они. С кого спросить? И этот вопрос обходят молчанием? Ведь если бы погодные, хорошие годы, все равно б до двадцати центнеров недотянули! Где минералки столько наберешься? В Холме, в хозмагазине частнику продается “Огородная смесь” для овощей. Калькулятор всегда в кармане ношу, пересчитал рекомендации, вышло — с двумя под-кормками полторы тонны действующего вещества на гектар надо. А государственным полям для капусты составлено специалистами только пятьсот килограммов. Почему так? Отвечу. Тот, кто эти нормы для огородника составлял, — делал по правилам, иначе садовод в газету напишет. А государство у нас сирота, все из него только тянут, тянут. Но ведь и аукнется когда-то. В руках хозяина мигает и мигает калькулятор. Маленький, сухонький, въедливый этот Кляпенок. Верно говорит Веретель: ему бы в сельских министрах ходить. Новый теперь пошел “хозяин”. Я сижу, хлопаю глазами: горожанин обычно по книгам знакомится с сельчанами, через дачи, ну вот теперь посолиднее знакомство будет—шефство ввели. Совсем других, не книжных людей встречаешь на селе, мало их, но они ершистые, напружинившиеся, думающие. — Писаки пишут, •— продолжает Васильев, — мол, сделаем то да се — и тогда все на лад пойдет. Десять лет подряд пишут, мол, асфальтовые дороги провести надо, коттеджи возвести, мол, дома-многоэтажки — это ошибка, долой их. А ты скажи, — он клонится ко мне, глаза его яростные, —■ где столько денег взять, это же многие миллиарды, на одну только Новгородчину, дорога стоит шестьдесят тысяч километр, дом индивидуальный — тридцать тысяч. А моя изба — полторы-две тысячи. Разница есть? Ну деньги напечатать можно, а где же найти рабочие руки, чтобы дороги строили, дома сложили? — Город будет помогать! — отвечаю ему я не очень уверенно. — Пап, можно я? — перебивает меня Валентин. Отец недовольно смотрит на сына, кивает. — Вот смотрите, пишут о загрязнении воздуха, экономии бензина, говорят, что скоро все машины будут работать на электричестве, к этому идем. Но мы у себя в ПТУ собрались, посчитали: если взять все автомобили мира, поделить всю электроэнергию на их мощность, только десятая часть их, если мы без света будем сидеть и станки остановим, сможет бегать по дорогам. Верно, пап? Уж давно все обсчитываем, на слово не верим. Валька часто оборачивается на отца, чувствуется, уважает его. Редкое в наше время явление. — Верно, верно, Валек. А мы бы все сами сделали. Все. Дайте только трактор, бензопилу и разрешение на аренду земли лет эдак на сто. У меня сейчас все под боком: и назему полно, без минералки бы обошелся, без денежных затрат. Дороги, дома — все бы восстановили своими руками. Вон в “Новгородке” правильно критикуют Тухомичский совхоз. У них из-за малых кормов средний удой с коровы полтора литра. До чего они там докатились! Меньше, чем у козы! У меня бы все иначе пошло. Мы раньше по десять холмогорок держали, а я бы нынче двух голланок завел, слежу за литературой, рекорд у них двадцать тысяч литров молока в год; хлев бы с отоплением сделал, каждый день, если б надо, их душем поливал, музыку включил, телевизор — все равно выгодно! — Дело, Коля, не только в выгоде, — вдруг подала голос молчавшая доселе Зинаида Сергеевна. — Ты обратил внимание, когда Надежда приезжает на каникулы и начинает доить Альфу, она при той же кормежке больше молока дает. А потому что они, Надежда и Альфа, любят друг друга. К ней с лаской — она ответно старается. Всегда в деревне корова как бы член семьи была. А мы их всех в кучу, в комплекс, как в тюрьму посадили. По сто штук на доярку. Она теперь как надзиратель у них. Вот и результат — полтора литра. Тут и рацион если улучшить, •— наверное, не поможет. Меня, товарищ, летом на комплекс, на материк посылали работать, у них механизация отказала — опера-торшм все нервные, чтоб корова подвинулась, все норовят скотину лопатой двинуть. А я так не могу: ласково их попрошу, поглажу; сгребаю навоз, а коровушки меня лизнуть в лицо норовят, даже самые бодливые. . . — Только б разрешение было, •— не слушая жену, гнет свое Николай Петрович. — Дай государство таким, как я, волю, мы бы жилье, пашню — все бы без государственной помощи, своими руками соорудили, сто раз повторять буду, только чтоб знать — навечно это. Сказали “а”, скажут и “б”. Ведь верно же? Верно! И не верю, что я один такой на белом свете. Не сразу, а возвратятся к крестьянству люди, тысячелетие привыкали — и вдруг все насмарку, не верю, товарищ корреспондент, не верю! А других жизнь подтолкнет: уголь, нефть тоже не вечно, мы же в школе проходили. В войны, если в городе было туго, человек в деревню бежал, к деревне лицом поворачивался. Ну, почему так сложилось, что нас, главных жителей земли, город ото-двинул на задний план? Почему? От крестьянина ведь род человеческий пошел. Так недолго и в тупик зайти. Ведь что такое крепкий жихарь? Из века в век род подбирался, работящие девка и парень сходились, как сметана в горшке порода отстаивалась. А мы ее снимаем и, вместо того чтоб в дело пускать, как бы на помойку выбрасываем. Пример с дочкой приведу. Лидка, та сразу замуж выскочила за летуна, поехала в Ленинград на экскурсию и где-то там его подцепила, а вторая дочка, Надежда моя, сначала пошла работать в Холм. Я не стал препятствовать, понимал, парня в Груховке не найдешь. Только как-то приехал в город, пришел к ней на работу, она детали к транзисторам делала, оторвалась от микроскопа, глаза красные. Долго в себя приходила, не узнавала меня. А операция у нее была — паять волосок к волоску, простым глазом их и не углядишь. И так тысячу, раз, всю смену, всю жизнь, одно и то же, одно и то же. . . Ну зачем выдумывать такие приборы, такую технологию? Давайте лучше в таком случае без транзистора жить, коли их изготовление против человека направлено, а не наоборот! Никакого удовольствия от работы, только заработок большой — до четырехсот рублей. Но разве в нем дело? Ведь треть, а то и более жизни в работе. Значит, надо так труд свой обставить, чтоб интерес к нему был, словно в сельском хозяйстве, от которого большинство рабочих рук вышло. Чтоб разнообразие было, чтоб голова все время думала, они же вчерашние крестьяне, их же дело из многих операций состояло. Когда посеять и как посеять — думаешь ночами и не ошибись. День год кормит. А за всходами следить: вот они выклюнулись, пошли в трубку, заколосились. Будет дождь или нет? Природа — она живая. Борьба опять же с сорняками: проявляй тут смекалку, г.ем их лучше уничтожить? Взять пчел — целая наука! Я заметки в газетку нашу посылал по этому вопросу, и вдруг от женщины письмо: у нее дочка попала в аварию, ослепла, чтоб ее вылечить — нужна цветочная пыльца, не помогу ли я? Стал к пчелам приглядываться. Они перед тем как в леток залезать, ноги от этой самой пыльцы, словно люди от грязи, очищают. Сделал крошечные скребки с коробочками. В день до двух граммов собирал. А у меня двадцать ульев. Послал осенью женщине килограмм пыльцы. Головой думаешь, потом делаешь. И. середина лета, и осень, и, зима — все из раз- нообразия состоит. Взять обмен опытом на нашем острове. У нас же всякой твари по паре, как говорится, всяких народов жило, главное — вольный дух нас объединял. Друг дружке всегда помогали. Батя эстонцу Руде, тебе про их сына уже рассказывали, сообщил, как с райграса многоукосного по тысяче центнеров с десятины брать, литовская Марта Кокушку научила торты печь, немец Прейс — колбасы делать. А бабка моя от рдепских монахов заготовку огурцов переняла. Это же не голая соль, как в магазинах, да и той, пишет в газете “народный контроль”, на зиму не хватит, — видите ли, засолили огурцы, нарушив технологию, не запарили бочки. А мы без всякой технологии солим. И главное в засолке — запарка! Настоем перца, пивным квасом, а потом на дно сахару кусок кладем, если он не заплесневеет — можно солить. А огурцы не моем. Утренний сбор с росой чуть подсушить в сарае, в тени и в бочку опускать. Тут же без промедления запечатываешь, варом замазываешь, по-нынешнему вроде пастеризации получается, и катишь бочку на зиму в пруд, под воду, жердинами ее крест-накрест ко дну прижимаешь. А в рассол входит: и укроп, и лук видовой и гусиный, и чеснок, и чебрец, а главное — кладем олений мох на дно, и только тот, что растет вокруг озера Корниловки, всего двадцать пять специй. У меня записано. И все у монахов на битом кирпиче построено было, сейчас это называют гидропоника. В парники богемского стекла, чтоб свет рассеивался, закладывали они на кирпич назем жидкий, траву сухую в корытах толкли, рыбу, разную мелочь, головы-хвосты мололи, тук по-современному, золу собирали, намой с озера. . . Николай Петрович завелся, загорелся, Кокушка с Зинаидой помогают ему вспоминать, мелькают непонятные слова “гуты” — веревки, мелкие огурчики — “подвздохи”, ростовые огурцы, хранение зеленых огурчиков до марта. . . — А вы вот, газетчики, пишете, — продолжает хозяин, — достижения науки позволили создать ранние огурцы. А оказывается, все уже двести лет назад было. Просто не учли ученые опыта народного, потому голую соль и едите. Я слушаю, а рука непроизвольно, воровато цапает из миски эти самые огурчики, один за другим... •— А возьми, как сейчас пишут, наборы деталей, из которых можно разные конструкции создавать. Мне дед рассказывал, они в Новгороде зимой венцами торговали. Такой промысел ведь из Груховки вышел. Закупали сплавной лес осенью и всю зиму тюкали топориками — рубили венцы мерные, продавали их поштучно, разной длины. Бревна лапами и пазами любые друг к другу подходили. Из них хоть избы, хоть сараи, хоть бани можно было собирать. К примеру, ширина от дома шла на длину бани или амбара. Заказчику надо два-три венца, сгнившие бревна заменить — пожалуйста. Пятистенку— тут же срубят ее, только длину укажите. Хоть часовенку, хоть гумно — все что угодно из тех бревен собиралось. — Унификация деталей, выходит! — подсказываю я удивленно. — Во, унификация. Еще тогда придумана была! А отец мой рассказывал, — загорается Николай, — еще мальчонкой, ему дед приказывает: “Для рекламы ты, Петя, в аршин высотой изобку сруби”. Брату, Кокушки-ному мужу, — кивает он на Кокушку, — амбар велит делать, и все это самим с малой подсказкой. И другие разные часовенки-сараюшки низкие и высокие делали. Домики на окраине Новгорода стоят, где плотники всю зиму тесают бревна, а заказчик наглядно выбор имеет. В одной изобочке дед батяне даже приказал печку русскую детских размеров сложить, три раза мой отец перекладывал, присматриваясь к настоящим образцам, пока конструкция задымила. Крыша в той изобочке была съемная. Народ всегда толпился около ихнего детского рородка. Как бы музей “деревянного зодчества” по-современному дед для привлечения покупателя создал. И понимаешь, вроде мы и жнец, и на дуде игрец, после таких учеб все умеешь, ну, конечно, не так крепко, как специалист, качество ниже, чем у профессионала плотника. Но ведь не в этом дело. Мысль все время в движении, интерес к жизни не ослабевал. Батяня вспоминал; выйдешь ночью на улицу по нужде и долго, если луна, стоишь, любуешься делом рук своих. Однажды свечечки по изобкам расставили. Ну,, малый городок, и только! И все срублено твоими рука-,; ми. Пускай и хуже, пускай и дольше, но МОЕ! Ну, а Надежде я говорю, — наконец продолжает главную тему беседы хозяин, — “чтоб ум твой ие закисал, Надежда, ты бы хоть какие предложения на заводе подавала. Вон как ты сидишь напряженно, стул надо с подлокотниками тебе, и чтоб он вращался”. Вижу, в соседнем цеху ширпотреб делают, кулончики отливают из смолы. Пригляделся. Хоть и зряшная, по моим понятиям, работа, побрякушка два рубля стоит — пятнадцать буханок хлеба, почитай, но с удовольствием девки работают, каждая сама по себе, по мере способностей, своей конструкции букетики из сухих травинок-цветочков собирает. Уговорил Надьку перейти на кулоны, хоть заработок в три раза меньше, да что нам деньги, не в деньгах счастье. А в душе свербит: не то, не то! Вместо того чтобы для земли стараться, главное дело делать, не заметишь, как жизнь в зряшних мелочах пройдет. Неужто для кулончиков родился человек? И тут, к нашему с дочкой счастью, эти побрякушки стали создавать однообразно, на поток перевели, вместо букетика капельку воды капают в смолу, развод белый, под янтарь, получается в кулоне. Ну и уговорил я девку, у нее хотя и интернатная, но десятилетка, поступить в сельхозинститут. Она все боялась: а ну как не поступит? У нее русский язык хромал. Ну и что? Главное не это, главное, что она с детства была приучена к хозяйству, к усадьбе. Матери корову доить помогала с восьми лет, и грабельки для нее были малые сделаны, и коса из обломка, и грядки она свои сажала, сызмальства тянулась девонька к сельской жизни. Лидка — та все из-под палки делала, а Наденька — нет. И чтоб из-за языка не поступить? Пришлось мне по этой линии съездить, и не один раз. Теперь будет на усадьбе свой агроном скоро. Без науки идти вперед и частнику заказано, прекрасно это понимаю! И Вальку, можно сказать, сумел на путь крестьянский поставить. ПТУ механизаторов парень кончает. А чуть было не пропал. Приехал как-то из школы его преподаватель: ваш сын на трубе играет — он талант, должен поступать в музучилище. Я согласно киваю, за долгую жизнь дипломатничать научился, а сам думаю: чтоб в ресторане алкашей увеселял — не выйдет. Посоветовались с женой, решили к Васильюшке Третьему сходить. Жили, как барсуки в норах, на Кленовом-острове без паспортов и профбилетов отшельники. Свято место пусто не бывает — один умрет, другой словно из-под земли появится, живет в древней изобочке. К ним, как Рденский монастырь в двадцать седьмом году закрыли, люди советоваться стали ходить. Они под лопату меру ржи сеяли, да еще что принесут, тем и жили. Пошел Ва-сильюшко Третий на свой огород, принес серой землицы в ладошке, посолил ее местной солью с соляной ямы, что-то пошептал над землей и велел, как Валька на побывку с интерната приедет, всюду ее по карманам да по сапогам понемножку сыну насыпать и в суп. Уж не знаю отчего, но перестал после этого Валентин дудеть на трубе. После десятилетки пошел в ПТУ, на механизатора широкого профиля учиться. Сначала хотел на мелиоратора поступить, да я отговорил. Моя воля — мелиорацию бы на сегодня близко к островам не подпустил. Два года в ней проработал, насмотрелся. Мало того что южных людей прислали, не приспособленных к северу, незаинтересованных, но ведь не учли, что можно огромное количество земель и без мелиорации, без дренажа восстановить. Просто окультурить пашню — и все. А теперь вот создали организацию — ей жрать, перемалывать земли надо. Как худой корове, подсовывают лакомые кусочки, а молока шиш. Ну почему нашу Грухов-ку забыли? Тут как-то по радио рапортовали о ветке Каракумского канала, мол, она даст обводнить двенадцать тысяч га. А у нас в Груховке шесть тысяч га плодороднейших земель лежит, никакой мелиорации им не надо! Смотри — шесть тысяч гектар множу на тысячу сто рублей: стоимость одного га при закрытом дренаже, получается шесть миллионов рубликов. Вот сколько можно сэкономить на острове! Дорога к нам, пусть грунтовая, шесть километров, и каждый километр по пятьдесят тысяч, получается триста тысяч рублей. Вот и выходит, что в двадцать раз выгоднее. А сколько земель, где дороги рядом! При мелиорации же, — продолжает свою мысль хозяин, — уклон надо делать, стыковать трубки. Тщательная, нудная работа, а все спешат, спешат: “Дадим к концу месяца двести процентов плана!” Наоборот, надо уговаривать, чтоб помедленнее работали,— ведь на века систему закладываем. Ну и получается, чуть контроль слабнет, то глиной вместо торфа завалят траншею, а были случаи, дренаж кучей в яму ссыпят, зароют — поди разберись, что там, в глуби! Ушел я с мелиорации — глаза бы мои на”нее не глядели. Теперь дорабатываю до пенсии разнорабочим в Красном Бору. Куда пошлют — туда и едешь, как вол бессловесный. Это я-то, мужик за пятьдесят, с огромным опытом! Эх, если б дали инициативу проявить—• руки чешутся! Думаешь, я болтун? Завтра покажу тебе дом. И ветряк сделан, и движок, и токарный станок есть. Думаешь, не работал на колхоз, — и на колхоз пытался. Только бы дали инициативу, со временем всю бы Нечерноземию маслом и мясом завалили. Шутка ли, совсем недавно, еще в шестидесятых годах, Груховку “второй Украиной” звали. Две тысячи холмогорских коров, столько же, сколько во всем Холмском районе, у нас имелось. Нашей бы семье сейчас сто гектар! При нынешней механизации мы их подняли бы легко. Кровь из носу — соберу детей снова вместе. Надька 'сразу приедет — она специалист сельский, агрономша будет, хорошо бы привезла мужа. Я ей внушаю — ищи простого парня, шофера, непривереду, и чтоб пил в меру. Сын Толя, что в армии, на все сто процентов обещал вернуться, его уже и девка в Гоголеве ждет. Лидуха, конечно, отрезанный ломоть, но ведь летуны на пенсию рано выходят, в возрасте витамины еще более нужны. Ну, а ты, Валя, как? — обращается он к сыну. — Ты какие дальнейшие планы имеешь? — Не знаю, пап, не. знаю! — Как не знаю, ты ж вчера со мной советовался! Дом тебе отгрохаем отдельный, каменный, землю хоть в Сутоках, хоть ближе к Пустынькам бери. Невесту давай ищи! Правильно я говорю, мать? — Да ну вас, мечтатели, — наконец скупо улыбнулась Зинаида Тимофеевна. — Невесту? — вдруг встрепенулся сын. — А может, она у меня уже есть? Может, мы решили с ней в Новгород податься. . . — Дурень, да кто же тебя пропишет в городе? —• кричит в ярости отец.-—А тут бы мы тебе такую домину отгрохали... отделился бы на свои личные гектары! — Да нет, папа, очень даже просто можно поступить, вон из Замошья Петька Родионов, Новгород же бабий город, нашел невесту с, жилплощадью и переехал. Может, и моя оттуда, ты же не знаешь! . . Отец некоторое время смотрит на него с удивлением, с недоумением, хмурится. — Мать, мать, — вновь кричит, — Валька-то наш в примаки хочет! В примаки! Гордость-то где твоя гру-ховская, гордость! Ну и молодежь нынешняя! Ну ничего, сын, постоишь с жинкой в магазинах, поглотаете вони бензиновой, передумаешь. Ты сам еще не знаешь, кто ты такой есть. Всю нашу Васильевскую болотную породу всегда тянуло на хутора, уж такие мы уродились в Полистовье — не приспособленные к городу. Тут как-то брошюрку читал: секретарь Ржевского райкома, это рядом, в Калининской области, выступал по радио, мол, село в рабочих руках нуждается. Тысяча писем за неделю на стол легла: готовы переехать из города, но чтоб дома предоставляли. Дайте новое объявление, что можно заселять наши острова, ну хотя бы через аренду, уверен, и к нам поедут. Медленнее, но поедут. Даже если пообещают в кредит только трактор да бензопилу. Без жилья поедут, чтоб только землю им надолго. Найдутся такие. Потянет и тебя! Вон сколько огородиков вокруг городов разработано, думаешь, только для еды—■ нет, и для души. Город — вчерашняя деревня наполовину. .. Нав“рное, если б не бутылочка, ни за что бы не разговорился Петрович. Я и не заметил, что мы уже у него в “кабинете” сидим — комнатушке, где по стенам полки, на них — рубанки, дрели, в углу токарный станок, у окна — верстак с тисками. За стеклами уже рассвет, заря малиновая. За стеной Валька собирается на охоту, включил магнитофон. “Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее...” — поет за стеной Высоцкий. И вот я с Васильевыми скольжу по мартовским снегам. До Русского озера за окунями со мной идет и Николай Петрович. Наст надежен, ослепительное солнце вокруг, и всюду по горизонту, близкие, далекие, тающие в голубой дымке, острова, острова... Плывут как кораблики и все в одном направлении, как повелел им ледник, на северо-восток. — Бывалоче, вот так идешь, — рассказывает Васильев-старший,— с островов всякие-то крики: и пищат острова, и мычат, и гогочут, и блеют — хозяева вышли корма скотине задавать. . . А теперь вот тишина. Коль сказали “а”, скажут и “б”, как ты думаешь? Мои походы — словно народный университет прохожу,1 меняются представления и взгляды. “Пап, — сказал мне однажды мой сын, мой спутник Вадька, — давай переедем хотя бы на Межник”. В ответ ему я, помнится, раздрае женно пожал плечами. На каком-то перепутье нахожусь. Родился и вырос, был воспитан, сам воспитывал, объяснял, разъяснял, спорил, если не соглашались... и вдруг появилось Полистовье, Рдейский край, острова. Межник пустует с войны, но яблони родят антоновку, грушевку, другие сорта. Удивительно: сорок лет без удобрений — и не задичали. Жившая когда-то на острове Ольга Васильевна Лосева объяснила: — Привиты на липы яблони, от этого их сила. Правда, сначала долго болеют, капризничают, но уж если которая срослась с местным подвоем, плодоносит без особого ухода, без минералок городских, и сами не знаем, сколько лет. Край гибели яблонь никто не видел. Была помоложе — бегала на Межник, особенно мельба вкусна, светится на ветках, как сочные фонарики. А теперь одни кабаны яблоками пользуются. Никто, кроме них, по островам не шастает, даже внуки. На лето приезжают, но дальше Кокарева-озера не идут. Леной народ пошел. . . Правда, приходил тут один осенью из ленинградских туристов, Игорем Михайловичем звать, говорил, что кто-то поселился на нашем острове. Бог ему в помощь! До Ольги Васильевны дошли слухи обо мне. Однажды, после неоднократных разведок, прикидок, к тому же получив несколько вознаграждений за рацпредложения, я уволился с завода и жил с весны по осень на Межнике. Посадил огород, рубил и не дорубил изобку, не по силам оказалось, ограничился землянкой. Жена зимою поддерживала мою идею, но потом стала противиться, друзья тоже собирались со мною в поход, но когда дошли до кромки болот — тут же повернули обратно. Один только москвич, Толя Трухачев, помог мне забросить скарб на остров. До Межника, от автомобильных окраин болота, два дия пути мхами. Летом я сконструировал болотоступы, стало значительно легче ходить от острова к острову. А в июле побывали в гостях у меня два приятеля, присматривались к моему натуральному житью, пили чай с морошковым вареньем, разбирали с осторожностью запеченных в глине фунтовых окуней. Особенно им понравился сборный овощной суп. Я вновь вскопал старинные задернованные грядки, на них через два месяца наросло и гороху лопаточками, и свекольной ботвы, и моркови, укропа, лука и так далее. Даже для форсу несколько мелких картошек бросил в окрошку. Отдохнувшая земля, южный склон огорода, окруженный кулисами леса, сделали свое дело. В августе ходил на окраину болота встречать сына. И первый в его жизни выстрел увенчался успехом: Вадим добыл крякового селезня. То время вспоминается мне теперь часто. И хочется собраться, и все никак не собраться с новыми силами, в новом качестве, чтоб повторить тот год. Найти бы женщину, которая пошла бы с тобой. Без женского начала жить на островах сложно. Я бы рубил избу, другие надворные постройки, она бы следила за садом-огородом, собирала и сушила чернику-малину, яблоки, белый гриб, которого здесь великое множество, — делала то, что легко и прибыльно выносить сегодня из болот, обращая заработанные деньги в муку и немудреную одежонку. -Вместо сахара пришлось бы возродить от дедов идущее, и сейчас прочно позабытое, бортничество. На острове Домша да и на некоторых других островах водятся дикие пчелы. Особенно много их развелось в последние годы, когда жители покидали деревни; роям ничего не оставалось делать, как, покружившись бесплодно над брошенными избами, недоуменно гудя, лететь прочь от некогда гостеприимных мест. А соль мы бы выпаривали в заброшенных соляных ямах на Порусье. Любопытная речка. Согласно довоенной лоции, то уходящая в мхи, то появляющаяся на поверхность. А ведь по рассказам старожилов, когда-то по ней сплавляли из края местные жители топленое, иначе русское, масло, коль речка вытекала из Русского озера. Если б жить долго... Лодку, которую я собираюсь перегнать по Порусье на озеро, эксплуатировал бы по-настоящему. .. если б жить долго. Признаюсь вам, пахать-сеять хлеб, хоть лощадью, хоть мини-трактором или с помощью других каких-то средств, мне не по душе, не лежит у меня душа к этой работе. Вот если бы в дальнейшем поселились на островах тяготеющие к пахоте люди, то я бы сделался профессиональным рыба* ком края, менял бы свою озерную добычу на хлеб и мед.). Кто-то бы там ткал холсты, кто-то бы плавил железо из; болотных руд, добывал себе деньги промыслом соли. . . Каждому свое, каждому то, что ему по нраву, желаньям и способностям, чтоб потенциальные возможности че- ловека раскрывались полностью. Рабочие и духовные экологические ниши заполнялись бы постепенно, не сразу. Рдейскому монастырю, расположенному в восточной части болота и вновь образованному в XIX веке (до этого его неоднократно разгоняли и князья, и Петр, Екатерина Вторая и так далее), потребовался святой. Сразу же явилось три претендента — победил Афанасий. На его могилку до сих пор в родительскую субботу стекаются богомольные старушки. И если идешь ближе к празднику от острова к острову — лучше не подноси бинокль к глазам: сверкают по окрестным горизонтам розовые, сиреневые, желтые пятна. Это бабули, подоткнув подолы, резво вышагивают в сторону монастырских куполов. Поддорские или холмские комсомольцы по линии атеистической пропаганды на Первое мая выдирают кованый тяжелый крест из святой могилы — старушки с песнопеньями его обязательно восстановят на троицу. Уже полвека длится это единоборство, передаваясь от отца к сыну, и, если почему-либо молодежь отступится, мне кажется, и подвижницы тоже разочаруются, проявят меньшую активность. В такие дни я всегда принюхиваюсь к раздольным рдейским ветеркам в надежде встретить тетю Шуру Звездочкову из Пушкина, поговорить с ней о “божественном”. Однажды вот так шел — и на опушке Самолетной гривы открылся на пеньке крошечный дымящийся самовар, а рядом на самодельной скамеечке черный человечек. Тетя Шура была непреклонна: “Наизусть “Отче наш” прочтешь — налью “индийского”!” Сошлись на кедрин-ских “Зодчих”: “В память оной победы да выстроят каменный храм”. В тот год, помнится, исчез из магазинов даже грузинский чай. Ну а добытые трудом праведным на болоте деньги — в наше время особенно прибыльна клюква, — не всю сумму, конечно, а какой-то процент, мы были бы согласны переводить в банк, чтобы на них содержать воинов, которые в трудные минуты помогли бы нам защитить Полистовский край. "А вечерами, после трудов праведных, сидели мы бы с ней на завалинке НАШЕГО ДОМА, смотрели бы на за-кат, пели шершавые, как стволы сосенок, песий: “К чему новгородцу иные места, когда есть Межник, Мохов-щина и Мета”. Как знать, — может, мы и прижились бы? Живет же в южной части Полистовья, там, где оно соприкасается с тверскими землями, Петя Горбунов с женой Валей. Он разошелся во взглядах с хорошим вроде человеком, чистой воды ленинградской горожанкой. Все в городе оставил и, пока ехал одинокий на свое болото, клеил на маленьких, именно на маленьких, станциях объявления: “Ищу жену, переписку вести по адресу...” На призыв, делился своим опытом со мной Володя, откликнулись три сударыни. Он выбрал ту, у которой в письмах было больше всего ошибок. И теперь вот уже десять лет они с Валей дружно живут в Зуеве. Я о них, о других жителях, и вообще о многих пустующих островах писал в “Литературке”, различных альманахах, “Авроре”, местных газетах и после публикаций стал получать письма. Писали их разные люди, и по разным причинам хотели бы они жить на островах. Инженер Грищенко: “.. .мне 44 года. Есть ли на болотах такие острова, и чтоб рядом с озером были?” Они с семьей вперед пожили бы там в отпуске, а приглядевшись, может быть, и переселились бы! И будет ли от государства им какая-то помощь оказана? Они из Свердловска. Петр Первый при заселении Зауралья выделял желающим до ста десятин земель бесплатно, давал ссуду и скот, освобождал от налога на 50 лет. Сердечники интересовались лиственным лесом: “Нам нечего терять, а говорят, на болотах наблюдается улучшение?” Туберкулезные больные — сосняками. Писал одиночка К-, он стремится быть, как и Ва-сильюшко, отшельником, “уйти в думы о бренности земного существования”, спрашивал, как добраться до Рдейского монастыря. Шофер Паралор из Выборга сообщал, что его “голубая мечта” была всегда поселиться на таких вот заброшенных клочках землицы, не в совхозах-колхозах со всеми удобствами, а именно на островах, чтоб проверить свои способности и -силы. Город ему осточертел! Два метеоролога, муж и жена, привыкнув к одиночеству на Чукотке, хотели бы жить так и далее, но в другом климате. Не согласился бы кто поставить им на острове дом? На деньги они не поскупятся. И не нужны ли их способности в этих местах? Письмо северян я переадресовал председателю Всесоюзной секции болотоведения. Когда-то профессор Боч, прочтя мой очерк “Русское озеро”, предлагала мне быть представителем службы охраны Полистовья. "'Было несколько писем и от молодежи. Н., например, писал, что скоро отбудет срок, он пострадал, защищая честь ' любимой девушки, которая, уже когда он сидел в тюрьме, сочеталась с ним законным браком. Они ко всему приспособленные, так как родом из села, но хотят теперь некоторое время пожить вдали от людей. Не сообщу ли я им, где можно получить разрешение на такой переезд? Еще одни молодожены из поселка Пролетарии советовались. Поставлены на очередь на жилье как молодые специалисты, но пока живут в бараке. Конечно, надо ждать — все ждут. А на душе муторно: вечерами, вместо сидения у телика, они бы давно построили себе дом. Они же дети рабочих! Но засмеют другие молодые специалисты, которые ждут. Всем выпусникам ПОЛО* ЖЕНО от государства жилье. И еще им не по вкусу работа на фарфоровом заводе мастерами при конвейерах. К тому же в поселке часами простаиваешь в магазинах. Вот на что тратится их сила и энергия. Пока не поздно, пока не поддались они обывательской мысли: за нас думают вышестоящие дяди — нужно торопиться принять самостоятельное решение. Они с нетерпеньем ждут совета. Словом, письма приходили, и надо было на них отвечать. Я пошел по начальству — руководители неопределенно пожимали плечами: таких указаний, чтобы заселять острова, у них нет. А развитие индивидуального животноводства базируется на существующем населении в имеющихся деревнях. — А почему бы вашим адресатам не поехать в колхозы или совхозы, в лучшие, в пригородные, в любые, со всевозможными удобствами? — говорили мне. — Но они же иного склада люди, — вновь возражал я товарищам, — нельзя же всех стричь под одну гребенку, — показывал письма. Над одним из них, со станции Бологое, руководители долго смеялись. “Дорогой товарищ журналист! — писала Алла Николаевна Т. — Я слышала, что Вы “раздаете” острова на Полистовских болотах. Я в возрасте, но бездетная женщина. Жила с мужем на Севере. Он был директором комбината. А я сейчас вдова. . . Очень люблю стихи и теперь все свои деньги хочу направить бездомным поэтам. Я бы купила избу на каком-нибудь действующем островке, а они приезжали бы ко мне отдохнуть на месяц-другой. Хотя я по образованию фельдшер, но могу работать и на машинке, умею стряпать шашлыки”. Руководители упали бы наземь от хохота, если б узнали про стремления и мечты Шурочки Симаньковой из Липовки: не только помочь, но и выйти замуж за одинокого, не понятого редакторами поэта. К другим же письмам районные товарищи отнеслись более внимательно, их просматривали. И даже в одном мы сообща провели расчеты, их сделал наш межницкий знакомый Астафьев. Вместо дорог вертолеты. К примеру, марки “МИ-2”. Коммерческий груз — тонна. Часовая стоимость машины 200 рублей. С самой дальней точки болота перелет продлится 10 минут, то есть обойдется в 33 рубля, а клюквы, главного богатства края, будет перевезено 800 килограммов. По существующим заготовительным ценам на 1200 рублей! Что составит 3 процента стоимости продукции. Так же можно доставлять и мед, и масло, и грибы... и змей. Бычков же, взятых на откорм по договорам с совхозами, островитяне берутся перегонять своим ходом. Но на этом дело обычно и кончалось. Я уходил из контор несолоно хлебавши. А моим корреспондентам отвечал примерно так. Если вы имеете в трудовой книжке стаж 25 лет, подлечите зубы и смело занимайте любой остров, а точнее, такой, который подалее от разных большаков, помня пример Пети Горбунова. Он поселился на полуострове и теперь вынужден перестраховываться. Да и понятно: его несколько раз сгоняли с земли, обрезая пашню по крыльцо, и он теперь огород не сажает. Разрабатывает тайно в лесу несколько грядок летнего потребления, а остальную продукцию на клюквенные деньги покупает у колхозников. Если же вы молоды — занимайте острова на свой страх и риск. Толком никто не знает — чьи они? Пока что к чему, пока разберутся, уверен, выйдет дополнение, поправка к Программе о разрешении селиться на островах. Вдове посоветовал купить или просто занять дом в Ратче. После нашей с ней переписки она хотела поселиться в Груховке, около Васильевых, но в сентябре 82-го я побывал в тех краях. Дом издали почему-то светился сельсоветским флагом, и когда я подошел поближе, продирался из Лисовых Горок напрямки, измок, иззяб, то увидел, что рам-дверей нет, в горницах коллективные пологи от комаров, чемоданы, а вокруг дома трактора, косилки. Вдали паслись стреноженные лошади. В кухне пол разобран почему-то, а на оставшихся трех досках, на железном листе раскладывался костер. Стол завален объедками хлеба, в углу прорастала картошка. Позже я узнал, что семья в июле съехала под Ленинград, к Надежде, куда она получила назначение после института, а дом приобрел совхоз. И он сразу же, без хозяина, пришел в упадок. Даже стены теплого туалета были разобраны. Пищу эти строки — рядом лежат только что проявленные фотографии: непонятно зачем приколотили флаг к коньку крыши? А в туалете, в мешочке лежала газета “Заря” с моим очерком “От острова к острову”. Настроение мое совсем испортилось, была суббота, и косцы, вероятно, уехали по деревням, и я, хотя дело было к вечеру, пошел из Груховки на выход, к Рабочему поселку. Поэтому-то я и посоветовал Алле Николаевне Т. поселиться в Ратче, где еще имелось 12 дворов и была вероятность продержаться деревеньке. Вот так отвечал я на письма. И вдруг зазвонил телефон. Говорил из Ленинграда Игорь Михайлович Мелявкин, тот самый, которого вспоминала тетя Оля. Он собирался меня поблагодарить, да как-то все не выходило. Спасибо за пристанище! Когда он осенью выполз на Межник (провалился в прон-ницу), так кстати пришлась землянка и спички на полочке. Я оставил на столике свой адрес. — Вы снова не думаете в те края? Мы с женой решили зарыться в Моховщину, но поселиться не на Межнике, & на острове Домша. На Русском озере только окуни, а при Домше в одноименном озерке огромные щуки и особенно ими, Меляв-киными, любимые пискуны. И земля на острове, они брали ее на анализ, лучше межницкой. Да и название более подходящее: ДОМ здесь будет — ША. И еще две семьи им удалось уговорить. Сначала были раздумья, но “Комсомолка” их тоже сдвинула с места. На пятерку, не менее, накричал предложений в трубку Мелявкин и все никак не мог остановиться: — Чуть не забыл сказать тебе, Костров: спасибо за капусту. Наросло ее тоПроизведения гда к ноябрю огромными кочнами. Варил из них щи, пока не подлечил ногу. Давай вместе осваивать острова, места всем хватит. У тебя, я понял, сын и дочь произрастают — у меня точно такая же пара сорванцов. Ждем тебя с семьею. До встречи! Произведения Марка Кострова размещены на данном сайте в специально созданном разделе "Рдейская Чисть" с его разрешения. Марк Костров живет по-старинке, не пользуется компьютером, интернет, у него нет e-mail. Вы можете написать письмо Марку Кострову и отправить его обычной почтой: Россия, Новгородская область, Новгородский район, Бронницы-на-Мсте, 49 Кострову Марку Леонидовичу. |